– Ничего, держитесь, ребятки… – поднимается и тяжелой рысцой отбегает от них к землянке помкомбата.
В положении лежа им плохо видно поле, и потому они встают, – у каждого полтуловища закрыто стволом, а половина открыта.
Шергин поднимается, что-то кричит и бежит вперед. За ним – взвод. Но теперь-то уже видно, как мины рвутся прямо среди людей. Видно, как раненые отползают назад; видно, что некоторые лежат уже недвижно… И вдруг Шергин падает!
– Видишь, Иван?
– Вижу.
К Шергину подползает кто-то из бойцов. Наверное, его связной Сашка. Склоняется над Шергиным, что-то делает. Поле окутано дымом от разорвавшихся снарядов, мин, и потому видно плохо.
– Перевязывает, – говорит Чураков.
Ну, теперь вряд ли без Шергина взвод станет передвигаться, – думает Коншин. Теперь надо его отводить. Скажу ротному, что Андрей ранен. Но что это? Шергин поднимается. Виден закатанный рукав телогрейки и бинты на руке. Еще слышен его голос «вперед», и он опять бежит по полю, а за ним, перебежками, его поредевший взвод.
«Не надо, Андрей, – про себя бормочет Коншин. – Ты же не знаешь… тебя «на пробу» пустили. Не надо. Уходи с поля. Уходи. Тогда отведут и твой взвод. Уходи. Ты же ранен, ты же имеешь право…»
Но Шергин бежит и неизвестно как, но заставляет бежать за собой и свой взвод. Кучка людей на огромном поле. С трех сторон немцы, и с трех сторон огонь. Неужели Шергин не понимает, не видит, что его никто не поддерживает, что вот-вот должна быть команда «отход»?
– Надо отводить взвод. Смотреть нет мочи. Я к ротному, – говорит Коншин.
– Погоди. Так и послушает тебя ротный. Да и не в нем дело, – кладет руку ему на плечо Чураков.
– Но нельзя же так. Он же тронутый, Шергин. Погубит себя, погубит людей…
Кравцов и помкомбата, тоже спрятавшиеся за стволом большой ели, смотрят на шергинский, барахтающийся под пулями и взрывами, взвод. Четыре одиноких цепочки, в которых по семь-восемь человек… «Считай, половины уже нету, а прошли метров триста только, впереди еще ох как много… Сейчас взвод залег. Наверно, очень плотный огонь. Пора отводить», – думает Кравцов, касаясь рукой спины помкомбата. Тот понимает его жест.
– Сейчас решим. Иду звонить комбату.
Но тут опять взметывается с земли Шергин, а за ним и остальные.
– Герой, – бормочет Кравцов.
– Да. Надо представить к награде. К звездочке.
– Ему Героя нужно. Не меньше.
– Героя? – удивляется помкомбата.
Но Шергин опять падает. И не поймешь: ранило ли еще, или залег?
Кто-то снова склоняется над ним. Значит, ранило второй раз, а может… Но нет, видно, как перевязывают его.
– Ну, хватит, Шергин! Давай обратно! – вырывается у Кравцова.
– Да, пожалуй, надо отводить… – помкомбата трогается к землянке, где телефон, но Шергин поднимается.
Хромая, он что-то кричит, машет рукой и идет вперед… За ним, перебежками, следует взвод.
– Хватит, лейтенант! Либо отводи, либо посылай в поддержку! – в сердцах выпаливает Кравцов, весь дрожа.
Помкомбата на миг задумывается, потом решительно режет:
– Да. Посылайте связных во второй и третий взводы – пусть начинают!
– А вторая рота пойдет?
– Да. Давайте скорее!
Когда связной от Кравцова подбегает к Коншину, тот стоит на коленях около лежащего Чуракова и рвет гимнастерку на его груди. Под левым соском небольшая дырка, крови совсем нет, и это вначале удивляет Коншина, а потом он понимает: Чураков мертв, и кровь свернулась…
Отчаяние, какого не испытывал никогда в жизни, охватывает Коншина.
– Ваня, Ваня… Как же так?.. Иван, дорогой… Мы же три года вместе… Как же это?.. Иван… – бормочет Коншин.
Связной опускается рядом с ним.
– Товарищ командир… Товарищ командир…
Коншин непонимающе смотрит на него.
– Товарищ командир… ротный приказал – второму вперед, – прошептывает связной.
– Что?.. Куда вперед? Зачем?.. – не доходит пока до Коншина.
– Наступать второму взводу… Старший лейтенант приказал, – повторяет связной.
– Наступать? – наконец понимает Коншин и взрывается: – Какого черта! Передай ротному, что мне не «вперед» нужно, а настоящий боевой приказ! Я три года в армии! Понял?
Связной убегает, а Коншин опять склоняется над Чураковым. Нестерпимая боль рвет сердце… На миг представляет себя лежащим на поле, таким же недвижным, как Чураков, и яростное желание повернуть время обратно пронизывает его. Он хочет – хочет так, как никогда и ничего не хотел в жизни, – очутиться сейчас в своем дальневосточном полку, откуда вырвала его поданная им докладная с просьбой на фронт… Но лишь на мгновение эта горькая вспышка. Он тяжело поднимается. Неужели он трусит? Да нет, не может быть! Нет, нет…
– Ты что, мать твою… – взвизгивает подбежавший Кравцов. – Какой тебе еще, к черту, приказ нужен?! – но осекается, увидев мертвого Чуракова. – Насовсем? – спрашивает уже тихо.
– В сердце…
Секунды две молчит Кравцов, а потом так же тихо:
– Ты же слыхал, какой приказ мне помкомбат отдал… Не до устава тут. Понял? Надо, браток, надо… Давай двигай, – и подталкивает легонько в спину. – Как тебя звать-то, запамятовал.
– Алексей.
– Давай, Алеха, давай… Сейчас танк двинет, – он еще раз подталкивает Коншина.
Тут уже все! Обратного пути нет! В голове пусто, в душе тоже, будто выпотрошено… Не помнит Коншин, как подбегают к нему вызванные Рябиковым отделенные, как говорит он им что-то, выдумывая на ходу боевой приказ, как, развернувшись в четыре цепочки, бежит его взвод по полю, как сам делает первый шаг из леса, а потом, голося «вперед», обгоняет людей, как слышит слева «ура» и видит бегущую за танком вторую роту, какого-то капитана, кричащего: «За Родину, за Сталина!» – а потом и комсорга батальона, который, обгоняя капитана, кричит то же… Все словно в тумане, словно в дыму… Да и верно, в дыму, который стелется над полем и едко пахнет серой.
– Куда? – останавливает Коншин ползущего назад бойца, вроде бы никуда не раненного.
– В пах попало… Не знаю, чего там, но боль зверская…
– Иди, – бросает Коншин, а самого обжигает – вот ведь куда ранить может.
Невольно сдерживает он ход, потом падает, сдвигает малую саперную пониже, но когда поднимается и продолжает бежать, видит, что мешает лопатка бегу, и подтягивает обратно.
Кравцов и политрук стоят у кромки леса и напряженно смотрят на второй и третий взводы, на которые немцы перенесли сейчас огонь с первого взвода. Тот пока залег, и только несколько раненых – кто ползком, кто перебежками – подавались назад, к леску.
– Шергин-то уже дважды ранен, а не уходит… – говорит политрук.
– Зря я его, наверно, первым послал.
– Почему зря?
– Так… Ты ведь не знаешь, что у помкомбата решено было?
– Не знаю.
– Ну и знать это теперь не надо… Идти надо, комиссар. Помирать – так всем и с музыкой… – Кравцов чуть усмехнулся.
– Не торопишься ли помирать, старшой?
– Не тороплюсь. Но как жить буду, ежели живой останусь, не знаю.
Они молчат еще некоторое время, потом Кравцов затягивается последний раз цигаркой, резко бросает ее и зачем-то долго затаптывает сапогом в снег.
– Пошли, что ли? Ты к шергинскому взводу иди по оврагу, там раненых много, выносить надо, а я вслед Коншину…
– Стоит ли? Разве не видишь? – протягивает политрук.
– Вижу! Захлебывается наступление. Но того и ожидать следовало. Все вижу! Но люди-то наши там… Понимаешь, там! И мы должны…
– Да, должны… Пошли…
Они вместе выходят на поле… Политрук подает вправо, к лощине, а Кравцов неспешной трусцой бежит догонять коншинский взвод.
«Ну, Дуська, – говорит он себе, – видать, не свидеться нам больше. Прощеваться надоть… – переходит он на деревенские родные слова, от которых отучался все армейские годы. – Такое, видишь, дело получается… – И почему-то перекладывает винтовку из правой руки в левую, а пальцы правой сами собой складываются щепотью. Он усмехается: – Надо же… Партийный же я. А перекреститься вроде охота…» – усмехается еще раз, перебрасывая винтовку опять в правую руку.