Андрей подкатил тележку с кокилем под жерло печи, нажал на рычаг — жидкий чугун хлынул в кокиль. Разлетелись в стороны брызги. При попадании на асбестовые рукавицы расплавленный чугун, как правило, не причинял вреда. Рукавиц не хватало… Разной степени ожоги были в литейке нормальным явлением.
Прогрохотал над головой тельфер. Рядом с Обнорским проехала, покачиваясь на цепях, огромная, пышущая жаром болванка. Даже в холодном тамбуре она будет остывать больше часа… Андрей передвинул телегу так, чтобы подвести под жерло второй кокиль. Нажал на рычаг. Он работал в литейке уже две недели. Сюда он попал по протекции Сашки Зверева. Сам Обнорский об этом, разумеется, не знал. Работа была адски тяжелая, изматывающая. За смену легкие прогоняли через себя столько испарений расплавленного чугуна и легирующих присадок, что к вечеру уже не хотелось курить. Дым сигареты казался сладким. Сочетание воздействия ядовито-угарного воздуха, жары и тяжелого труда навряд ли можно было компенсировать литром молока в день… Андрей работал в литейке уже две недели. Приближался новый, девяносто шестой год. Новый год — он и в зоне Новый год. Всем хотелось встретить его по-человечески: устроить какой-то стол, попить хорошего чаю… если удастся — организовать спиртное. В литейках перед праздниками резко возрастал расход чимергеса — спиртового лака для фиксации земляных форм. Пить эту гадость было нельзя, но зэки разрабатывали свои способы очистки. Самый простой заключался в том, что лак лили на морозе тонкой струйкой на стальной лом — все неспиртовые компоненты замерзали, а спирт стекал в подставленную емкость. Оперчасть активно выявляла нарушителей, но чимергес все равно перегоняли. Даже после очистки холодом спирт вонял, как химический завод по производству гуталина. В больших количествах он разрушал почки и зрение… Все равно пили. Иногда оперчасть обнаруживала емкости с брагой изымала запрещенный сахар и дрожжи. Зона готовилась к Новому году. Размечтавшись, осужденные даже поговаривали об амнистии. Понимали, что для многих из них никакой амнистии не будет, но-а вдруг? Все-таки девяносто шестой год — год выборов президента.
Андрей откатил тележку в сторону и взялся за другую. Норма за смену составляла девяносто отливок. Он подвез тележку к печи.
В столовой Зверев встретил Адама — бригадира-чеченца из черной литейки. Сел рядом, достал из специального чехольчика на поясе стальную ложку. Не торопясь начал есть.
— Как там мой крестник, Адам? — спросил Сашка.
— Обнорский-то?
— Он самый.
— Вкалывает, как сто китайцев. Выносливый черт, хоть и хромой.
— Да ну? Он же из интеллигентов… журналист! Адам отломил кусок белого хлеба, ответил:
— Вот тебе и журналист. Пашет, как заведенный. Я его, как договаривались, на самую тяжелую работу ставлю… перевоспитываю трудом.
Адам хохотнул, но Зверев не поддержал.
— Ну, а вообще-то, что он за человек?
— Вроде нормальный. С юмором, в шиш-беш играет не худо. Твой, кстати, земляк.
— Да ну? Питерский?
— Питерский. Ты что, не знал?
— Не знал, — удивленно протянул Зверев. На зоне земляки все друг друга знают, поддерживают.
А Сашка Зверев, как и все завхозы отрядов, закрутился в последнее время — конец года. В это время начинается привычная производственно-административная суматоха.
— Не знал, — сказал Зверев. — Ладно, я как-нибудь к вам заскочу, потолкую с земляком.
— Заходи, — сказал Адам. Они потолковали еще минут пять на новогодне-производственные темы и разбежались по своим делам. Об этом разговоре Зверев сразу же и забыл, а вспомнил только на другой день, когда шел мимо черной литейки.
Андрей подвез тележку к печи. Над головой снова проехал визжащий тельфер. В прошлом году, говорили ребята, оборвался трос и зазевавшегося зэка раздавило отливкой…
— Эй, журналист, — похлопал его по плечу кто-то, — выйди в тамбур.
— Зачем? — спросил Андрей.
— Тебя там ждут.
Обнорский снял рукавицы, положил на край тележки и пошел к воротам тамбура. Ворота были обшиты рифленым железом. Копоть висела на них струпьями. Он распахнул дверь в левой створке и шагнул в тамбур. После жаркой и душной литейки здесь было прохладно, как в раю. Выходит, возможен на Земле рай… В дальнем углу стоял высокий крепкий мужик. На зэка он был похож очень мало: меховая шапка, аккуратно подогнанный ватник с косяком[50] на левом рукаве, джинсы и ботинки на толстой подошве. Из-под расстегнутого ватника выглядывала неуставная куртка с целой батареей шариковых ручек в нагрудном кармане.
Обнорский, похожий на негра (только белки глаз да зубы выделялись), являл собой полный контраст — грязная брезентовая роба, стоящая колом от специальной огнеупорной пропитки, прожженные, разбитые кирзачи, разводы пота на лице… Зверев едва узнал в нем борзого зэка из столовой… Два мира — две судьбы, — писали раньше в Правде.
— Здорово, земляк, — сказал Зверев. — Я тоже питерский, Саша меня зовут.
— Андрей, — ответил Андрей. Блеснули белые шведские зубы.
— Потолкуем? — спросил Зверев, протягивая открытую пачку «Мальборо».
— О чем? — сказал Обнорский и, игнорируя «Мальборо», вытащил из кармана грязную, захватанную пачку «Примы».
— Ну как работается-то? Что льешь?
— Форму 12, — ответил Андрей, усмехаясь. — Слыхал?
— Поросят, значит? Та еще работенка. Обнорский посмотрел удивленно: жаргонное название отливки N 12 — поросенок — было специфически узким, бытовало только среди работяг. Зверев щелкнул зажигалкой, усмехнулся:
— Ну что смотришь? Я на поросятах сам немало отпахал. Так что знаю.
Он протянул зажигалку, дал прикурить Андрею. Потом прикурил сам.
— Я, Андрей, этих поросят лил, еще когда ты по Невскому гулял. Тоже, кстати, за бунтарский дух попал… по дурости.
— Значит, и я по дурости? — с иронией спросил Обнорский, глядя в глаза Звереву. От завхоза слегка пахло хорошим одеколоном.
— А что, — ответил Зверев, прищуриваясь, — по-умному? Чего ты на меня в столовняке накатил?
— Ладно… проехали, — сказал Обнорский. Он захабарил сигарету и опустил окурок в пачку.
— Я спросил. Ответь, пожалуйста.
— Проехали, говорю, — бросил Обнорский и повернулся, но Зверев схватил его за рукав и резко развернул к себе.
— Ответь, пожалуйста, — повторил он. В глазах горели нехорошие огоньки.
— Хорошо, отвечу. — В глазах у Обнорского тоже вспыхнули темные искры. — Отвечу… Потому что мне смотреть на вас тошно. На таких вот чистеньких, ухоженных, надушенных, пристроенных. Я всю породу вашу ненавижу. Такие, как ты, при коммуняках жили припеваючи, а потом при дерьмократах также ловко пристроились… Даже на зоне ты пристроился. Вон вы какие номенклатурные мальчишечки. Мажорные, козырные… даже весла у вас индивидуальные, в чехольчиках на застежечках. Алюминиевым веслом вам, аристократам, жрать негоже. Вы же не пыль лагерная, а культурно жопу у хозяина лижете да куму постукиваете…
— Я жопу никогда и никому не лизал, — жестко сказал Зверев. — Куму не стучал и не гнулся. Понял, журналист?
Обнорский, не отвечая, выудил из пачки хабарик. Чиркнул спичкой, прикурил.
— Ты понял меня, журналист? Кто из нас продажней — бо-о-ольшой вопрос. Это вы, по-моему, и коммунякам лизали, и теперь Чубайсам лижете. А я в розыске пахал… у меня почти триста задержаний, два ранения. Ложечкой в чехольчике меня упрекаешь?… Крепкий аргумент, крыть нечем. Только не в ложечке дело. Если ты дерьмо, ни весло в чехольчике, ни косяк на рукаве тебе веса не прибавят. Зона человека, как рентгеном, просвечивает и всю гниль открывает…
Зверев выплюнул сигарету, раздавил подошвой.
— Я к тебе по-человечески пришел поговорить. Как к земляку… А ты мне тут… На зоне главное остаться человеком, да еще просто выжить. ВЫЖИТЬ, ты понял? И остаться человеком. Не так это просто, как тебе кажется. Ты тут еще ничего не понял, журналист…
— Тещу свою поучи, — сказал Обнорский и сам скривился: глупость!