Я отвечал на другой день. Я начал с характеристики моих источников. Я решительно заявил, что питаю полное доверие к Бакаю. Допуская возможность невольных ошибок с его стороны, я с силой отвергал гипотезу, что он сознательно хотел обмануть нас. Все, что Бакай утверждал, было, несомненно, верно. В доказательство я ссылался на свой личный и долгий опыт за все время моего с ним знакомства, опыт, основанный на беспрерывных сношениях и неопровержимых данных его искренности. Я прибавил, что товарищи из Польской социалистической партии, которым Бакай сообщил список шестидесяти четырех провокаторов и шпионов, проникших в их ряды, признали абсолютную верность всех его сведений.
В свою очередь, я остановился на анализе знаменитого письма X., доставленного дамой под вуалью, установил точное его происхождение1, способ, каким оно было доставлено из охранного отделения Петербурга, и те доводы, которые можно было извлечь из него против Азефа. Я объяснил побуждения автора этого письма, конечно, совершенно иначе, чем это делал Чернов. Я сводил их в значительной мере к желанию мести со стороны какого-нибудь обойденного или задетого в его служебном тщеславии охранника, не отрицая, что могли существовать и другие причины. Но я подчеркивал всю несостоятельность и неправдоподобность положения Чернова, согласно которому охрана решилась пожертвовать одним из лучших своих агентов, Татаровым, чтоб скомпрометировать "революционера" Азефа. Татаров и Азеф изобличались на одном и том же листке бумаги, одной и той же рукой, в одно и то же время и их обвинитель подчинялся одному и тому же побуждению. Если обвинение, направленное против Татарова, было справедливо - в чем тогда уж не могли усомниться - то было одинаково правильно обвинение, выдвинутое против Азефа.
Я почувствовал, что двое из моих судей склонялись на мою сторону и придавали большое значение этому документу.
Я обратился тогда к суду с предложением сообщить им, на известных условиях, новые данные обвинения. Судьи могли свободно пользоваться этими данными, но не "товарищи-обвинители". Судьи имели право располагать ими по своему усмотрению, даже против моей воли, но обязывались предварительно меня об этом уведомлять".
Речь шла о необычайной встрече, которая произошла за несколько недель до этого суда между Бурцевым и бывшим директором департамента полиции А. Л. Лопухиным. Во время этой встречи выяснилась вся истина, реальная, точная, неоспоримая. Свидание с Лопухиным, носившее случайный характер, произошло на поезде, в Германии. Бурцев нашел Лопухина в обществе его жены. Они оказались давнишними знакомыми, так как Лопухин несколько раз в Петербурге заходил в редакцию "Былого", чтоб договориться с Бурцевым о напечатании воспоминаний своего близкого родственника князя Урусова, в которых разоблачались преступный произвол самодержавия и сообщничество полиции в еврейских погромах. Рассказав вкратце суду о внешних обстоятельствах этой встречи, Бурцев продолжал:
"Когда я кончил описывать Лопухину ту страшную роль, которую провокатор одновременно играл среди революционеров и среди охранников, я мог заметить, что мои слова произвели на него ошеломляющее впечатление. Я, как теперь, вижу его искаженное от ужаса, лицо, чувствую его волнение, граничащее с ужасом, страхом перед совершившимся грандиозным, непоправимым преступлением..."
В маленькой комнатке, где собрались судьи, обвинители и обвиняемый, царило глубокое молчание. Вот в каких выражениях Бурцев описал нам сам эту памятную ему сцену.
"Пока длился мой рассказ, никто ни разу не прервал меня. Было тихо и... душно. Каждое мое слово падало. Я вслух передавал, излагал уж раз пережитое, и сам вновь был во власти этого пережитого...
Вера Фигнер сидела немного в стороне, бледная, без кровинки в лице, близкая, казалось, к обмороку. В ее больших прекрасных глазах застыло выражение ужаса и муки. Кропоткин и Лопатин слушали со сосредоточенным вниманием, придвинув свои стулья ближе ко мне, словно боясь проронить, пропустить хоть единое слово.
До конца своего рассказа я старательно избегал упоминать имя Азефа, точно так же как я ни разу не произносил его имени перед Лопухиным... Я говорил о Раскине, о Виноградове, Татарове, Кременецком, о своих доказательствах, об уличающих признаках... Но когда я дошел до того места, где Лопухин взволнованно сказал мне:
"Я знаю инженера Евно Азефа, которого видел два раза",- напряженное молчание, сковывавшее до тех пор собрание, внезапно нарушилось. Все заговорили сразу, кто с подавленным удивлением, а кто с гневными и негодующими восклицаниями. Один из членов суда2 во власти крайнего возбуждения подошел ко мне и прерывающимся голосом сказал мне:
1 Происхождение письма не было еще тогда известно Бурцеву. Он его приписывал Кремеиецкому. Этим объясняется некоторая неточность в интерпретации мотивов его автора. Как обнаружилось впоследствии, письмо это было написано Л. Меньщиковым.
2 В. И. Фигнер.
- Владимир Львович! Дайте мне честное слово революционера, что все, что вы нам только что рассказали, вы действительно слышали...
И прежде чем я успел что-либо ответить, он, махнув рукою, с горечью прибавил:
- Да, что я спрашиваю у вас? Это нелепо. Простите, что обратился с такой просьбой...
Обвинители тоже казались взволнованными, но видно было, что гипноз, который мешал им различать истину, не рассеялся. Один из них, Натансон, сказал мне:
"Ну да, еще бы! Вы так подробно все расписали Лопухину, что тому, по совести, легко было догадаться, о ком вы говорили и чье имя вы хотели услышать".
Эти слова лишний раз показали мне, как трудно будет поколебать безграничную слепую веру приверженцев Азефа в их кумира.
Во время возобновившихся прений Савинков вдруг вполголоса заметил мне:
- Но вы забыли, Владимир Львович, что Лопухин сказал вам еще...
Эта неоконченная фраза самого деятельного члена "боевой организации" вызвала большое волнение среди присутствующих.
- Как случилось,- спрашивали у Савинкова,- что вы знали об этой встрече и ничего нам до сих пор не сказали о ней?
В самом деле Савинкову эта встреча была известна уж несколько дней. Сейчас же по возвращении из Германии Бурцев сообщил ему, что им получены "новые данные, подтверждающие виновность Азефа". Усталый, разбитый, не успевший еще отдохнуть от своего длинного и тяжелого путешествия, Бурцев под видом абсолютной тайны рассказал ему о своем свидании с Лопухиным. Предварительно Бурцев спросил у Савинкова его мнение о бывшем директоре департамента полиции, на что тот ответил, что к Лопухину можно питать известное доверие, так как он открыто разорвал со своей средой. Рассказ Бурцева произвел сильное впечатление на Савинкова, который даже остановился на точном и подробном выяснении некоторых важных пунктов. Однако в конце беседы он спокойно заявил, что чудовищно и нелепо обвинять Азефа в измене.
- Я, разумеется, допускаю,- сказал он,- что Лопухин вам все это рассказал. Но он мог ошибиться. Ему могли выдать за Азефа какое-нибудь другое лицо. Кроме того, не забудем, что Лопухин, в конце концов, ведь все-таки бывший директор департамента полиций.
Бурцев расстался с ними глубоко обескураженный. Он снова наткнулся на слепую, непоколебимую веру в Азефа и понял, как трудно, почти невозможно будет бороться против провокатора; Что касается Савинкова, то, связанный честным словом, он никому из своих товарищей ничего, конечно, не сказал о том, что ему было известно.
Второе заседание закончилось среди всеобщего смущения и беспорядка, вызванного разоблачениями Бурцева.
"В тот же день,- рассказывал нам Бурцев,- я встретил поздно ночью одного из своих друзей, только что видавшего Кропоткина. По его словам, Кропоткин был глубоко потрясен моими заявлениями и находил, что я ими нанес страшный удар защитникам Азефа.
Однако я заметил, что на следующем заседании мои противники держались так, как будто ничего не случилось. К ним вернулась их прежняя самоуверенность. Было очевидно, что в их глазах Лопухин или искренно ошибался, или сознательно хотел меня обмануть.