Каким же стал наукой оснащенный, певцами прошлого обогащенный Двадцатый уходящий век?
Да, это был век невообразимых прежде преступлений! Двух мировых войн. Их неисчислимых жертв, с атомным уничтоженьем мирных городов, японских "Содома и Гоморры". Появлением фашизма, концлагерей, и сталинских репрессий, организованной преступности, заказных убийств и терроризма, слепого фанатизма и попытки возрождения нравов средневековья. И вместе с тем он стал веком технического комфорта, грозящего уничтожением самой Земли, и подпиливания сука, на чем зиждется цивилизация. Он видел, как Вершины Ума вместо Добра служили Злу.
Все это знал и помнил Очевидец, но полностью отразить в воспоминаниях не мог… “Не объять необъятного”, как говорил Козьма Прудков. И решил показать свой век на примере частной жизни простого человека из купеческой семьи, самостоятельно, не состоя ни в партии, ни в комсомоле, ставшего видным инженером и нашедшего путь в литературе, обретя известность, как фантаст, чьи двадцать четыре романа переведены на двадцать пять языков, а научно-фантастические гипотезы вызывали в науке споры и организацию научных и самодеятельных экспедиций.
Вся жизнь его прошла на фоне противоречий того времени и, порою, вопреки им.
Он стал писать только о том, что пережил и чему был сам свидетелем. И встречался вновь с людьми, кого давно уж нет. Это оказалось самым трудным…
Одно дело писать о Сирано де Бержераке, которого воображал, другое — “воскрешать” людей близких и любимых, переживать с ними вновь, что пережил однажды. “Жить сызнова, когда минувшее проходит пред тобою…” И сознавать невозвратимую утрату…
Вставали острые вопросы о жизни и смерти, о смысле Бытия…
И вспомнились его стихи, написанные на музыку этюда № 2 Скрябина:
ПАМЯТЬ СЕРДЦА
Грустный мир воспоминаний
Все они, как в море камни,
Зыбкой тенью в глубине
Лежат во мне,
На самом дне…
Память сердца — злая память.
Миражами душу манит,
В даль ушедшую зовет
Под вечный лёд,
Забвенья лёд…
Если б жить сначала,
Чтоб всё прежним стало,
Чтобы с тобою вместе
Пели б мы наши песни.
Сердце ведь не остыло
Будет всё, так как было!
Будет ли, так как было?
Горький плод моих стараний
Может только больно ранить
Я вернусь к своей весне,
Но лишь во сне,
В последнем сне…
В руке холодной тонет
Тепло твоей ладони.
Счастья касалась память
Явью, казалось, станет,
Но, оказалось, канет
В тень на дно…
Ах, в сердце ночь, в душе темно…
Но ты со мной.
Всегда со мной!..
Как нельзя более точно отражали они его теперешнее состояние, когда ожившие воспоминания превращались в мучительную “жизнь еще раз” и горечь утраты.
И тут он понял, что переоценил свои силы, задуманного ему не поднять, и готов был опустить руки, хоть это не в характере его.
Тогда и пришел на помощь младший сын Никита, чтоб помочь отцу завершить непосильный труд.
И оказался не только отменным инженером, но и другом-редактором от рожденья, каких отец и не встречал. Он в каждой строчке принимал участие, отцовские нелегкие переживания пропускал через себя. Порою ставил перед ним столь трудную задачу, что тот взмолился было. Но сын его обескуражил:
— Для тебя невозможного на свете нет!
Так верил он в отца, а тот поверил в сына. И сын связал его реалистичностью повествования, чего фантаст в прежних произведениях не знал. И строгой документальностью, как неусыпный контролер.
Порой отец сопротивлялся:
— Это же роман, не летопись, пойми! И я совсем не Пимен!
Но сын и соглашался, но чаще гнул свое.
Век бы долгий, жизнь бурной. Роман вылился в двухтомник по 30 авторских листов. Первый том приняли и в Роскомпечати и в издательстве Современник, и он пошел там в производство.
Чтоб завершить второй том, Званцев отправился к себе на писательскую дачу в Переделкино, где написал не один роман и где из-за болезни жены не был шесть лет.
На летние месяцы жена Никиты Марина взяла его там под опеку, оформив отпуск. Она работала инженером в институте электромеханики имени Иосифьяна, созданном Иосифьяном и Званцевым с ним совместно в дни войны.
И вот он снова, как и прежде, сидел в кресле у своего кабинетика, построенного ему меж деревьев, поодаль от дачи, и наслаждался воздухом и ароматом жасмина. Он сам посадил этот куст лет двадцать назад.
Над дачей в синем небе виднелась растущая за пределом дачи береза. Она покачивала верхушкой на ветру.
И в кабинете на установленном Никитой взамен пишущей машинки компьютере записал не очередные страницы романа, а сонет:
БЕРЁЗА
Верхушкой кланялась берёза,
Лениво наклонялась вбок.
И словно погрузилась в грёзы,
Что навевал ей ветерок.
Над нею — в глубине небесной,
Синеет чистая эмаль,
А в бездне жуткой, неизвестной
“Кто выше?”— спорят Высь и Даль?
Ужели даже там не могут
Не затевать боярский спор?
Природа пусть им скажет строго,
Чтоб вымели земной свой сор.
Иль Сущность Бытия, везде —
В противоборстве и вражде?
С утра он работал за компьютером, заново проходя всю последнюю часть, выполняя соавторские всегда точные и важные пожелания сына, и без конца исправляя и правя рукопись, словно не проза это, а стихи, требующие “тысячи тонн словесной руды”. И стихи, конечно, тоже сами собой ложились там, естественным выражением замысла, украшая и дополняя прозу. Окончательно обработанную форму придаст Никита на своем компьютере.
Но каждая глава отдавалась у отца потрясением, сердечной болью, горем и напряжением ума, когда провалы памяти восполнялись воображением.