Литмир - Электронная Библиотека

Они поднимались на гору, иногда подавали друг другу руку и поддерживали на скользком подъеме. Уже добравшись до нижних зарослей можжевельника, остановились немного отдохнуть. Пепа оглядел немые вершины и сказал первое, что пришло в голову:

— На самом деле все может быть намного лучше, чем мы себе представляем.

IV

Завершая

Двенадцать обручей - _6.jpg

Карл-Йозеф Цумбруннен смотрел на Карла-Йозефа Цумбруннена. Второй из них был телом и лежал на сдвинутых вместе письменных столах, от стоп до пояса укрытый кусками старой мешковины. Первый, напротив, был чем-то иным, более тонким. Этой ночью настал час его высвобождения. Ему было странно видеть себя со стороны, но не в зеркале: собственно говоря, это было ничем иным, как столкновеньем двух главных тайн существования — Смерти с Я.

Карл-Йозеф, тот, что отделился, находился где-то выше — возможно, на потолке. Во всяком случае, недавнее свое тело он видел сверху: начало разложения, первые пятна на коже, последующие явления тоже вполне предсказуемы — гнилостная эмфизема, трупная зелень, отслоение эпидермиса с возникновением пузырей, заполненных сукровицей. Карл-Йозеф все это знал, хоть никогда не изучал патологической анатомии. Но теперь он бесконечно много всего знал и понимал.

Чувствовал ли печаль? Было ли ему вязко в этой темноте, пронизанной лунным сиянием снаружи?

Неизвестно. Есть только уверенность в том, что он не хотел и не мог долго тут зависать — его вызывала Луна. Утром тело должны были отгрузить в Чертополь на судебно-медицинское вскрытие, хотя само вскрытие не могло состояться раньше понедельника, ибо какой в жопу анатом будет вам ковыряться в мертвеце в Святое Воскресенье, да и понедельник под большим сомнением, скорее всего, во вторник или — еще лучше — после Праздников в среду, значит, утром его только должны доставить в холодильную камеру, чтобы остановить процессы сапонификации. Но Карл-Йозеф и так уже сейчас видел, чем оно закончится: бледный свет аргоновых ламп, холодно-металлическое позвякивание острых предметов (холод — это стерильность, а стерильность — это холод!), скрупулезное заполнение протокола в специальном, прошнурованном и скрепленном печатью журнале, монотонная констатация отклонений и потенциальных неизлечимых заболеваний, а также извлечение из вскрытого тела всяческих речных камушков, ряски, пары осиновых потемневших листочков, бледных от слизи личинок и куколок. А потом — это тоже Карл-Йозеф мог ясно разглядеть — циничное и небрежное зашивание. Это когда оторванная кишка наскоро приштуковывается к паху или куда там еще. Карл-Йозеф теперь мог видеть и эти грубые суровые нитки, и цыганскую иголку длиной с полкарандаша, и морговскую, не совсем здравую рассудком санитарку (двадцать девять лет трудового стажа на одном месте!) с расползшимся бюстом, желтыми глазами и тяжкой формалиновой одышкой.

Как фотограф, Карл-Йозеф любил темноту не меньше света.

Но теперь он приобрел множество новых возможностей: видеть, знать, чувствовать. А также — проникать насквозь, ведь его структура с этих пор была тоньше самых тонких структур материи. Поэтому он без усилий вышел вон — через потолок и крышу бывшей гауптвахты. Он приподнялся над ее крышей и теперь смог обозреть ее всю, вместе с двумя часовыми ментами, которые давили на массу в караульной пристройке (разбросанные там и сям казенные шмотки, включенный и добела раскаленный электронагреватель типа казёл, заставленный гранеными стаканами, полупустыми бутылками, объедками и окурками столик, кассетный магнитофон «Весна», два заряженных и прислоненных к стене калашника, два вспотевших во сне мента на одном топчане, только в кальсонах — нет, не гомики, а двоюродные братья, семья — Мыкуляк Иван и Дракуляк Штефан). Они должны были охранять труп до завтрашнего утра. Они его и охраняли.

Карл-Йозеф впервые почувствовал что-то вроде странной болезненной легкости, когда ему удалось — опять же безо всяких усилий — пуститься вверх и достичь так называемой высоты птичьего полета. Он очутился прямо в потоке лунного света, плотного и какого-то даже осязаемого. Месяц на небе еще казался полным, отчего несколько зловещим, хотя на самом деле момент его полноты настал еще в среду, а сейчас он уже шел на спад, и об этом было прекрасно известно всем церковным астрономам. Карлу-Йозефу тоже. Он по-рыбьи извернулся в световой струе и на неопределенную минуту (время для него уже стало чем-то иным) замер. И никаких очков, подумалось ему, никаких биноклей, линз, дополнительных диоптрий. Он видел теперь насквозь и вглубь — на всем открытом его Оку пространстве.

Например, как растет трава, как нефть течет по трубам, как рыба плывет в реках и ручьях, по течению и против. Видел скелеты на дне засыпанных пещер и черепа на дне заваленных колодцев. Или, скажем, неисчислимые TIR-ы, замершие в длиннющих очередях перед пограничными переездами с полуживыми-полузадохшимися пакистанцами (на этот раз он был уверен, что там не бангладешцы, а пакистанцы), которые штабелями лежали, не шевелясь, под полом.

Он также видел тысячи освещенных изнутри церквей — по всей стране.

Карл-Йозеф Цумбруннен описал небольшой круг над долиной Речки и, не колеблясь, взял курс на Трансильванию. Этого нельзя пояснить — это остается только принять как данность. Мертвецы в основном мигрируют на запад. В памяти возникла детская игра в летчика и почему-то — как легко прыгалось в воду, в зеленые-презеленые и теплые речные глубины в окрестностях водяной мельницы.

Но можно ли это назвать памятью?

Он приблизился к Хребту прямо над полониной Дзындзул и — ничто не могло его остановить, даже зов Месяца-Луны — пошел на резкое снижение. Это оказалось сильнее не только ночного светила, но и его самого: не все нити разорваны. Он прошелестел над верхушками припорошенных снегом можжевеловых зарослей, обогнул трамплин и вынырнул прямо перед зданием пансионата. Его тянуло, это было его Место, странный дом с крылечками, террасами и башнями, с десятками окон. Но только два из них светились. И к первому из них Цумбруннен припал, да что там — прилип всем своим существом, ударившись о непробиваемый стеклопакетный холод.

За окном была комната Коломеи Вороныч. Девушка полулежала на застеленной тахте и что-то безустанно записывала в когда-то толстый блокнот, вырывая из него один за другим исписанные листы. Следовала уже сто тринадцатая страница ее письма исчезнувшему другу — тому, который ушел вчера на закате солнца.

«Я знаю, — писала Коля на сто тринадцатой странице, — что Ты раздвоенный, но потому-то и вечный. Ты, который всего лишь одну ночь тому назад еще был тут и классно брал меня [Коля зачеркнула три последних слова] нежно освобождал меня от этого тавра, клейма, клейкого клейнода — я имею в виду мою почившую в Бозе девственность, значит Ты — именно тот, кого я ждала всю жизнь [два последние слова она зачеркнула] не скажу как долго. Но в то же время Ты иной — ггузный, стагый и высый, похожий на хоббита пгестагелый мудозвон [последнее слово зачеркнула] болтун. Потому что, как я теперь уже знаю, Ты существуешь в двух версиях. Молодой — это когда Тебе вечно двадцать семь. Кажется, именно столько было Тому Поэту в ночь его смерти. И старый — это когда Тебе столько, как Тому Поэту было бы сейчас. Это если бы он не умер молодым. Только не говори, что все не так и я снова проехала! Я же видела, как Ты сходил с веранды к Послам Ночи! Они залегли в темных зарослях в ожидании Тебя. Думаешь, меня глючило? [зачеркнуто все предложение] А Ты в последний раз на мене глянул через плечо — то был не Ты! [последние два слова и вопросительный знак зачеркнула], ага, то был тот профессор, на полсекунды он прорезался сквозь Твою оболочку, ибо Ты и он — одно, я знаю. Я думаю, что благодаря этому Ты можешь быть и тут, и на Луне. Потому что на самом деле нам позволено что-то одно: либо тут — либо там. Мы разобщены, правда же? Между прочим, я знаю, что сейчас Ты уже там. Ха! Я видела, как Ты растворился в том гадком [последнее слово зачеркнула] лунном сиянии, как оно уже достало! А потом Послы Ночи тремя здоровенными филинами выпорхнули из своей засады в кустарнике. Ты шел вверх по лунному лучу, а они летели над Тобой и немного сзади, прямо эскорт».

53
{"b":"597549","o":1}