Тут на экране возник фронтмен «Королевской Крольчихи». Он оказался девушкой с бутылкой пива и сигаретой в руке. Ее отсняли где-то в старом городе, на фоне той самой размалеванной английскими словами стены.
— Нас всех в детстве пугали старым Антонычем, — рассказывала она, перебивая саму себя частыми затяжками и глотками. — Помню, мои родители, решив, что я веду себя неприлично, обычно говорили: «Вот придет старый Антоныч и заберет тебя к себе в темный подвал». Будто бы когда-то в нашем городе такого человека похоронили, а он потом всюду появлялся. Эту историю знали в каждой семье. Он жил по каким-то подвалам, собирал пустые бутылки, макулатуру там всякую и ходил в таком длинном плаще. И говорил на таком довоенном языке, со всеми теми фишками. Я иногда в самом деле боялась его, а иногда не очень. Однажды я рисовала на песке около нашего дома секретные знаки, я их сама придумывала, а потом уничтожала, ну то есть стирала с песка. Я нарисовала один такой знак и уже хотела его стереть, но тут почувствовала, что надо мною кто-то стоит. Это был он, человек в длинном плаще. Я сначала испугалась, потому что он сказал: «Вот, сиим знаком ты вызвала меня. Чего тебе надобно?» Тогда я стала сильно извиняться, молоть всякую фигню, мол, я случайно, ничего не знала и тэ дэ, а он вздохнул и пошел себе дальше. Теперь мне кажется, это все мне приснилось. Но все равно не могу его забыть. Название нашего второго альбо…
На этом запись оборвалась, экран заполнился серо-белой шипящей массой, но все остались на местах — отчасти потому, что пани Рома все еще переводила Цумбруннену через пятое на десятое содержание только что рассказанной истории. Хотя история для него и не имела значения — главное, она, Рома, обращалась к нему. И этого было довольно.
«Интересная коза, — подумал Артур Пепа о девушке с пивом. — Не моргнула и глазом. Надо бы как-нибудь…» — он поленился фантазировать дальше, как они будут знакомиться, курить и пьянствовать, говорить о поэзии, музыке, мистике, сексе и так далее — да ну ее, неинтересно.
— Ну, это, как оно… вам как, пан профессор? — напомнил о себе Волшебник, выколупывая кассету из плеера.
— На мой скромный взгляд, именно тут мы имеем в общем тактичное проникновение в мир архетипов, — с удовольствием заговорил Доктор, отчего Волшебник сразу пожалел о том, что зацепил его. — Именно из них согласно Юнгу состоит содержимое так называемого коллективного бессознательного. Их непосредственный вид, поражающий нас в сновидениях и кошмарах, несет много индивидуального, непонятного и даже наивного. Архетип являет собой, в сущности, бессознательное содержание, которое заменяется в процессе его становления сознательным и чувственным, и притом в духе того индивидуального сознания, в котором он проявляется.
— Очень вам благодарен, — затряс кудлатой головой Волшебник.
— Этот удивительный лунный любовник, — не унимался профессор, — этот таинственный незнакомец в плаще является безусловным архетипом, постоянно присутствующим на грани бессознательного и сознательного в фантазийном мире каждой полурасцветшей женственностью девочки, как раз оказавшейся на этапе своего индивидуального трепетного ожидания.
Последние слова профессор Доктор промолвил, скользнув улыбчивым взглядом по, как всегда, предельно открытым ногам Коломеи и остановив его на ее слегка вспыхнувшем лице. И на этот раз не выдержала она.
— Не лучше ли продолжить на террасе? — энергично спросила пани Рома, которой что-то во всем этом не понравилось.
Но на террасе никто и ничего уже не продолжил — всех разморила та непреодолимая и безбрежная лень, что одолевает только под весенним солнцем. Отсюда — сползание в сон и осоловение, сонливая размягченность душ и тел, блаженно-нирванное зависание, которое, начинаясь где-то в тончайших структурах костей, овладевает всеми без исключения тканями, замедляет кровь и сердце, но зато мобилизует рецепторы — чувствительностью кожи и ноздрей мы уподобляемся теплым животным: так много касаний и запахов, и ни одному из них нет названия!
Что вообще творилось с погодой? Почему это место, известное главным образом своими циклонами, неустанно-пронзительными ветрами, борьбой стихий и атмосферных фронтов, сегодня было таким нагретым, ясным, смирным и прозрачным? Почему температура воздуха достигала на солнце двадцати двух? Почему ветер был не ветром в полонинском смысле этого слова, а — одним лишь отечественным поэтам дается это сверх всякой меры красивое слово — леготом[84]? Почему все вокруг — и скалистые зазубрины хребта, и белые вершины двухтысячников, и каменистые недеи[85] — было таким выразительным, очерченным и исключительно хорошо видимым? Почему изо всех возможных звучаний и перезвонов, сложенных на дно этой тишины, осталось только гармоничное стекание и капель тающей воды? И ни единого птичьего крика? Как такое могло случиться? Как могло случиться, что даже профессор Доктор не промолвил вслух: «Тишина — это язык, на котором говорит с человеком Бог»?
Как бы там ни было, но длиться вечно такое не могло. Молчание мира нарушило увесистое сбегание по ступеням отпущенного на свободу мужского тела — явился Артур Пепа с большой шахматной доской в руках.
— Ага, все тут! — закричал он, оценивая взглядом разбросанную телесную конфигурацию. — И всем так хорошо! А общаться, развлекаться? Вы что, сюда умирать приехали?
— Артур! — сквозь полусон отозвалась пани Рома.
Она сидела в шезлонге, и ей хотелось снять через голову свою груботканую льняную сорочку, открыть плечи. «Ну почему, почему я не взяла купальник?» — печалилась она в полусне, пока этот дурень, дурень, дурень его не перебил.
— Да, это я, — ответил ей дурень. — В шахматы не желаешь?
— Какие шахматы? — пробормотала Рома, не разлепляя глаз. — Какие еще шахматы?
На этих словах полусон с новой силой сморил ее, и она увидела саму себя приблизительно с того места, где сидел на парапете, поигрывая фотокамерой, Карл-Йозеф; итак, она решительно стягивала через голову волнующе пропахшую дезодорантом и потом сорочку и красиво швыряла ее куда подальше; фотокамера клацнула в тот момент, когда она успела прикрыть руками свои большие груди, но все это в полусне, сне, сне (ее груди приснились ей значительно большими, чем были в действительности).
— Старик, может, ты? — спросил Артур Волшебника. — Слон, тура, ферзь…
— Да как-то… это… — залопотал с раскладушки мохнач, но Пепа уже двинулся к паре кошечек в бикини, гревшихся в отдалении на надувных матрацах.
— Ого, какие спортсменки! — присвистнул Пепа. — Партию на трех?
И Лиля, и Марлена недовольно приподняли головы и не менее досадливо сменили позы — легли, крутнувшись, на животы. Им показалось, что этот вечно вмазанный казел заслонил их от иностранца, которому так и хочется их поснимать в купальниках.
— Не боитесь сгореть? — доставал Пепа. — Давайте понатираю вас кремом! У вас есть крем от солнца?
— Свабоден, — ответила одна из них, также из полусна.
— Понял, — успокоился Пепа и обломался, но лишь на пару минут.
Профессора он, правда, не трогал, обойдя его плетеное кресло десятой дорогой. Также не стал предлагать игру Коломее — во-первых, потому, что вообще остерегался оставаться с нею один на один, а во-вторых, потому, что она пребывала под защитой пятого обруча весны — своей зеленой девственности. Оставался австриец на парапете, и Артур, тряхнув в воздухе доской так, что все фигуры в ней деревянно грохнули, спросил:
— Шахшпилен? Айне кляйне шахшпилен, а?
Карл-Йозеф положил камеру на парапет, а сам соскочил с него.
— Ну добге, — сказал самое простое, что сумел, поскольку сформулировать отказ, да еще и с каким-нибудь вежливым выкрутасом, было почти невозможно. К тому же ему сделалось немного жаль этого никому не нужного подвыпившего мужчину.
— Яволь? — переспросил Артур и тут-таки подумал: «На черта мне эти шахматы сдались? Я же совсем не умею играть».