Но что могло спасти самого Артура Пепу? Скандальный развод? Сожжение мостов и бегство за пределы видимого мира? Дискотека сорокалетнего? Остановка глупого сердца от очередного похмельного кофе с сигаретой?
Сам он полагал, будто единственный противовес всему, что с ним происходит, находится где-то между алкоголем и творчеством. Где-то там еще была нематериализованная территория, на которой он мог отыскивать для себя радость, или, как это, хотя бы воспоминания о радости, намек на ее возможность. Все прочее казалось стужей будущего и указывало на единственно возможное направление движения и полное отсутствие права выбора.
До сих пор он был известен паре тысяч поклонников в основном как непосредственно причастный к появлению и исчезновению двух книг (сам он называл их проектами), ни одна из которых не могла претендовать на литературную подлинность. Более того — обе они так демонстративно щеголяли собственной неподлинностью, искусственностью, книжностью, что в тех же внутренне-процессуальных кругах на Артура Пепу было моментально заведено вполне доказуемое дело небесталанного, но пустоватого игрока, сытого и иногда элегантного гурмана (денди-бренди, трали-вали), который тем не менее даже не нюхал грубой крови бытия.
Первая книга называлась «Братья Артура» и была как бы поэтической антологией, где Артур Пепа выступал как бы составителем. На самом деле нехитрая мистификация была насквозь прозрачна: придумав девять неизвестных широкой публике поэтов, их биографии и характеры, он составил по полтора десятка стихотворений от имени каждого из них, намекая в своем предисловии на символику Круглого Стола и Святого Грааля, но делая это настолько кощунственно, что озабоченному неофитским фанатизмом издателю пришлось зарубить планировавшееся название «Рыцари Артура». Стихи каждого из выдуманных поэтов радикально отличались от стихов прочих, и это тоже не могло не свидетельствовать о прозрачности мистификации. Первый из них будто бы писал сюрреалистические вирши в прозе, второй — рифмованные непристойные куплеты на грани мягкой и жесткой порнографии, третий — миниатюрные верлибровые заметки какого-то конченого маргинала-фенолога, то бишь натурфилософа. Четвертый, в соответствии с легендой, был гомосексуалистом-западником, пятый — неонародником на грунте (Из его наследия были помещены не отдельные стихи, а целая длиннющая поэма под названием «Триполье и Тризуб, или Ведро Возрождения»). Шестой явно имел пунктик — «Пьяный корабль» Рембо, поскольку сам занимался исключительно вариациями этого текста. Седьмой и восьмой представляли собой соответственно расхристанно-анархического проповедника наркотической вседозволенности (его раздел в книге назывался «Пропаганджа») и добросовестно-сонетного классициста, маменькина сынка и отличника. Девятый — самый интересный — был серийным убийцей, поэтому каждое из его стихотворений представляло историю очередного преступления и имело посвящение убитой жертве.
Ясное дело, «Братья Артура» напоролись на единодушно острый отпор критики и такой же бурный читательский успех. Книжку раскупили за несколько месяцев, прежде всего благодаря парочке судебных исков к составителю. Все процессы Артур Пепа с веселым треском проиграл, но без более серьезных последствий. Хотя международный ПЕН-клуб занес его имя в реестр писателей, которые потенциально пребывают под угрозой репрессий. Недоброжелатели даже утверждали, что этот ловкач сам себе имиджмейкер лично заказывал все судебные скандалы. Кто-то из наиболее завистливых к тому же опубликовал фельетон о черном пиаре (вот такое словцо как раз входило в журналистскую моду). Хотя в данном случае то был Пе-Ар.
В следующем году увидела свет вторая и последняя из его книг — «Литература могла быть иной» (с подзаголовком «Украинская классика, перечитанная и дополненная»). В своем предисловии Артур Пепа с горечью признавал, что нежелание младшего поколения наших читателей углубляться в сокровищницу национальной классики необходимо преодолеть каким-то очень радикальным способом. В связи с этим он предлагал новые возможности развития известных еще со школы хрестоматийных сюжетов, переписывая их с более-менее почтительным сохранением авторской поэтики и изменяя их проблематику в сторону сознательного осовременивания. Таким образом, «Кайдашева сiм’я» в его версии становилась романом о разборках внутри мафиозной группировки, семинаристы-разночинцы в «Хмарах» до потери памяти обкуривались привезенной с сахарных заводов Юга анашой, а «Конi не виннi»[48] заканчивались сценой группового изнасилования либерального помещика Аркадия Петровича Малины целым эскадроном им же вызванных на место событий казаков.
Разумеется, это спровоцировало очередные проклятия, а в некоторых средних школах Львова и Галичины книгу «Литература могла быть иной» даже прилюдно сожгли на торжественных линейках в честь Дня знаний. Награжденный высоким званием одного из отцов духовной отравы и исполнителя так называемого гарвардского проекта, Артур Пепа надолго умолк, неумолимо продвигаясь в сторону своего, уже неоднократно здесь упоминавшегося, тридцать седьмого года жизни.
Тогда же он начал думать о совсем ином романе. Но что означает «начал думать»? На самом деле это выглядело так, что однажды приятель пригласил его к себе в хатку в предгорье собрать чудовищно уродившие в тот год яблоки, от которых, по его словам, просто не было спасу. Артуру шутка понравилась. К тому же победило желание хоть на пару дней куда-нибудь сбежать. Как и недвусмысленная перспектива отвести водочную душу на природе. Таким образом, по воле собственных депрессий и железнодорожных аберраций Артур Пепа оказался в ужасно утреннем пригородном поезде, натужно продвигавшемся в сторону гор со скоростью, мало превышавшей пешеходную. Примерно в полвосьмого утра Артур Пепа в который раз встрепенулся от полусонного полумерцания, отлипая щекой и виском от грязного вагонного стекла. Поезд как раз остановился на крохотной станции, вокруг начинались предгорья. Кроме того, стояла осень, красно-желтое цветенье лесов, паутинный воздух, синее небо — из тех, что случаются только в октябре. Все это длилось не более минуты — та извечная тишина с голосом петуха на самом дне, неухоженный домик станции, криница, куда нападало кленовых красных листьев, запах угля. Да еще две фигуры, потихоньку отдалявшиеся от станции, очевидно, только что высадившиеся из этого же поезда: женщина в черном с костылем в одной руке и деревянным чемоданом в другой да безногий мужчина на колесиках, судорожно двигавшийся вперед, отталкиваясь от земли длиннющими (для его роста) руками в черных обмотках. Артур Пепа увидел только их спины, но этого хватило. Меньше чем через минуту поезд тронулся, и так начался роман.
Задумывалась сплошным речевым потоком и несколько взахлеб рассказанная история старого гуцульского театра (или хора — Артур Пепа пока не знал). Когда-то он что-то такое читал или слышал: о том, как в сорок девятом году в Москве решено было оглушительно отметить семидесятилетие Сталина; по этому поводу были согнаны легионы всяческих фольклорных исполнителей, обязанных принять участие в посвященном Учителю фестивале преданности. Среди полчищ якутов, карелов, мингрелов и чечено-ингушей должно было найтись место и для нововоссоединенных западенцев, среди которых выбор высокопоставленных организаторов уверенно пал на экзотически-эффектных, в тесных красных штанах и с цветными перьями на шляпах гуцулов. Империя Бессмертного Иосифа как раз вступала в свою позднеримскую, несколько эллинистическую стадию — на смену первобытно-коммунарскому аскетизму, не в последнюю очередь дискредитированному недавней изнурительной войной, шла вполне гедонистическая мода на пышность и красочность. Победителей и в самом деле не судили, наоборот — судили они, пользуясь при этом трофейными обломками мира побежденных. Таким образом, верхушка Пирамиды уже привыкала к полотнам Рубенса, плюшевым лежанкам, шоколаду и тонкому дамскому белью, дело неуклонно двигалось к грандиозным коньячно-виноградным злоупотреблениям и половым извращениям. Следовательно, такое государственное развлечение, как костюмированные танцы народностей, не могло не заинтересовать этих первых постмодернистов.