Давид тоже, как утверждают окрестные жители, явился на свет вместе с керосиновой лавкой и торгует в ней больше водой из речки, огибающей эту лавку и сильно пообмелевшей от чрезмерного усердия лавочника, чем керосином. Тем не менее в лавке, возникшей бог весть когда на спуске дороги напротив кладбищенских ворот, они не знают никого другого, кто мог бы так потчевать своего покупателя веселыми рассказами и всевозможными новостями, как это делает изо дня в день Давид.
С тех самых пор как Иорика и Давид заняли свои вакансии, люди поняли, что в их лице кладбищенского сторожа и керосинщика послал им сам бог, возложив на них земные обязанности — Иорике давать вечное успокоение от сует и трудов усопшим, а Давиду — тепло и свет живым. Но беда в том, что, возложив на них эти обязанности, жизнь породила между ними соперничество: чья работа более почетна и необходима? Этот невыясненный спор сформировал два противоположных характера…
Вот, судите сами.
Иорика, как того требует положение кладбищенского сторожа, человек серьезный, тихий, совестливый. А потому о людях говорит всегда уважительно и вообще не утруждает слух собеседника многословием. Любит животных. Ест больше вегетарианскую пищу. И, как вам уже известно, не умеет долго сердиться — отходчивый. Ходит он медленно, но легко, кося пятками вовнутрь…
Давид, напротив, косит пятками наружу. И подчас так сильно, что стачивает каблуки до задников. И характером он не похож на Иорику — очень уж шумный, смотрит на вещи весело, но трезво. Иногда заглянет вперед так далеко, что многих оторопь берет. Сердится Давид чрезвычайно редко, но зато на всю жизнь. В отличие от Иорики он не заботится о слухе собеседника. Говорит о людях снисходительно, смеется над ними в часы откровения, но не упустит возможности посмеяться и над собой, за что в его шутках не видят злого умысла. Рассуждает Давид много и всегда вслух.
— Кто мы такие будем? — говорит он и тут же отвечает: — Извольте: мы — большие муравьи! Бегаем взад-вперед, и каждый со своей ношей… Куда так торопимся? Чего хотим? Где конечная цель? — И Давид снисходительно улыбается. — Хотим весь земной шар, а причаливаем сюда, чтобы превратить там, у Иорики, ровное место в жалкий холмик… Так что пойдите полюбуйтесь на себя в будущем еще при жизни… Чего улыбаетесь, не так говорю? А ну попробуйте сделать это через сто лет… — И, повернув свои пророчества другим боком, протяжно хохочет: — Что же касается меня, я и там займусь своим делом — в аду керосин, наверное, тоже пользуется спросом… Только какую же должность получит Иорика в раю? Он-то наверняка попадет в рай… Всем безгрешникам постное место — рай!
Иорика, к своему несчастью, — я уверен, что у него выросли бы хорошие дети, — не создал семьи. По словам Давида, он даже не удостоился женской ласки. Но зато преданно и ревностно любит его ишиас. О чем мечтает Иорика? Больше о замужестве Клавы, чем об избавлении от недуга.
Давид, будучи человеком трезвого ума и расчета, выдавший трех дочерей замуж, мечту Иорики считает глупой и всячески препятствует браку Николая Николаевича с Клавой, хотя и без его вмешательства здорово порасстроилось это дело. И соответственно, мечта Давида более весома и материальна в отличие от мечты добрейшего Иорики. Давид мечтает как можно скорее увидеть свою керосиновую лавку выросшей до грандиозных размеров современных бензоколонок.
Вот, как вы можете убедиться сами, ничего общего нет между этими стариками, если, конечно, не считать, что оба они владеют паспортами, выданными одним столом и даже одним столоначальником. Нет ничего общего между ними, как нет ничего общего между кладбищем и керосиновой лавкой, если не считать, что оба эти старика одного возраста и любят один и тот же праздник — Новый год — за обилие яств. Новый год, однако, так редок, что можно было его не упоминать, если бы этот праздник как-то не связывал их трогательной детской привязанностью друг к другу…
Давид каждый такой праздник встречает особенно.
Подойдя к кладбищенским воротам в полночь, он протяжно и радостно прокричит:
— Эге-ге-гей! Еще одно чудо моей жизни!
Иорика, ждущий этого мгновения, быстро просеменит к Давиду и, встретив его за оградой, расцелуется с ним.
Но Давид даже в такой день остается самим собой.
— Что видишь, друг, в Европе, а что в Азии? — спросит он, тиская в объятиях своего приятеля.
Потом старики три дня гуляют за праздничным столом.
Хоть Давидова жена уже хворая старуха, она умеет вкусно приготовить. Да настолько вкусно, что Иорика шумно сопит, всецело отдаваясь праздничным разносолам… И вдруг с удовольствием вспомнит свой незабвенный ишиас и схватится за поясницу, на что Давид состроит серьезную мину и участливо спросит:
— Что с тобой, дорогой Иорика?
— Это старая болезнь — ишиас! — незамедлительно ответит счастливый Иорика, заранее зная, что за этим последует. Но ему все равно приятно ответить на вопрос именно так, как это хочет Давид: — Ишиас, ишиас, проклятый!
— Ишиас вылечивает ишиа-ак! — расплывается в улыбке Давид. — Поезжай-ка в Верхние Латы! Там, дорогой Иорика… только там можно найти ишиа-ак…
Но поскольку Новый год вечно продолжаться не может, то и разговор тоже меняется. О чем же они говорят все остальное время?
— Ну и расхвастался! — донимает Давид. — Мертвецами уже пропах, а все еще хвастает…
— Ты сам… того, керосином… — перебивает его Иорика, доведенный до отчаяния. — Ты мертвецов не трогай! Хоть они полвека тому померли, однако ж они и мертвецами получше тебя будут… Если не так, судите сами: у меня два генерала здесь имеются? Имеются! Один министр похоронен? Похоронен! А сколько другого почетного люда… Считай, что ты, когда того, помрешь, самый неприметный среди них и окажешься! Ты спасибо скажи, если еще на человеческое кладбище примут…
Давид, как читателю уже известно, чрезвычайно редко обижается. А на сей раз его такой разговор, можно сказать, даже развлекает:
— Ох, Иорика! От твоего кладбища уже мертвецы бегут… только ты засиделся…
Иорика редко, но умеет, когда к нему приходит озарение, в два счета посадить Давида в галошу:
— Попридержи, Давид, язык, а то Баху может услышать… Тогда несдобровать тебе!
Пока у них идет перепалка, я должен немножко вернуться назад и объяснить, о чем идет речь.
Около сорока дней тому назад в нашей деревне случились две смерти, послужившие причиной отчуждения Николая Николаевича.
Скажем прямо, что после этого случая, происшедшего на кладбище по вине Клавы и Баху, Николай Николаевич не появлялся в наших краях до прошлого воскресенья. И поговаривали, что уже больше ни Иорике, ни Клаве тем более не видать Николая Николаевича как собственных ушей, не говоря уж о нас, простых жителях деревни. Но дело приняло вдруг другой оборот. Пришел Николай Николаевич, как всегда, со склянками в рюкзаке, но уже не в качестве жениха, — нет, извините! — а просто любовника, наказав таким образом Клаву за измену и нас, посчитавших, что Николай Николаевич пришел восстановить прежние отношения жениха… Как бы не так!
— Так вот, умерли, значит, в один день два человека мужского рода: один — старик, давно переставший быть мужчиной, но все еще носивший брюки, другой — младенец, еще не истрепавший и пары брюк, но обещавший стать мужчиной. И оба были приравнены друг к другу — смерть неразборчива в делах своих — и оплакивались в один день, хоть и жили в одной деревне.
Похороны, как нарочно, совпали с днем свидания Николая Николаевича с Клавой.
Николай Николаевич обычно не пропускал ни одного воскресенья, чтобы не повидаться с Клавой, лишь за редким исключением, когда нужно было выкурить мед или проделать какую-нибудь срочную работу. Но и тогда Николай Николаевич находил способ сообщить об этом Клаве. Делалось это либо в виде открытки, либо через знакомых, часто бывавших в городе. И если уж случалось ему пропустить свое законное воскресенье, то в следующий раз он становился веселым и сентиментальным, что в другие дни счел бы за слюнтяйство.