Литмир - Электронная Библиотека

И я чутьем подростка понял, что «Заре» с помощью Беслама Иордановича, а может быть и других, удалось перехитрить «Рассвет». Это чувство как-то передавалось даже бронзовому Петрарке, одухотворенность которого была отмечена особым лукавством поэта, проведавшего еще одну тайну человеческой слабости.

Вскоре после этого радостного события на правлении колхоза, где остро стоял вопрос о госпоставках, был затронут вопрос и о культурных достижениях хозяйства. В перспективе правление наметило построить клуб с радиоточкой и с библиотекой со стихами Петрарки. И, как всегда, завершилось правление выступлением Фрола Ивановича, указавшего костылем на окно, откуда была видна бронзовая голова Петрарки.

— Товарищи, — сказал он, — настало то самое время, когда наряду с хлебом насущным мы можем удовлетворить и духовные запросы… Так давайте же приумножать духовные ценности коллективным творчеством на всех фронтах нашей жизни!

На что правление единогласно ответило согласием, указывая жестом в сторону Петрарки.

Но если впоследствии многим намеченным правлением планам суждено было осуществиться, то с Петраркой и с его стихами судьба распорядилась иначе. Как это обнаружилось позже, на увод нашей лошади в родные пенаты рассветовцы ответили уводом Петрарки, считая, что правильное распределение духовных и иных ценностей и есть буква закона справедливого общества. Заревцы не нашлись чем ответить, однако, желая спасти свое достоинство, они передали рассветовцам устное оправдание, в котором во всех грехах обвинялась лошадь, самостоятельно сбежавшая в родной колхоз. И на такое оправдание был дан ясный ответ, ставший потом крылатым: «Если убегают лошади, то что делать поэтам?»

И тут внезапно осиротевший двор выявил еще один недостаток. Оказалось, что правление колхоза далеко отставлено от остального мира колхоза. И, чтобы удовлетворить просьбу большинства колхозников, постановили изыскать новое место с учетом требований и перебраться, а в старом дворе открыть пункт медицинской помощи совместно с детсадом.

К сожалению, я не могу свидетельствовать, как дальше разворачивались события в этом дворе и в колхозе в целом, так как, едва оперившись, я покинул эти места и пустился бродяжничать по бесконечным и вязким дорогам России, постигая дух ядреных русских морозов с духом ее бесконечного языка. И настолько затянулось мое возвращение, что многих своих сверстников пришлось узнавать внове. Они уже успели обзавестись семьями и теперь сами ходили в отцах, сытые и тучные, содержа круглые животы в заботе и холе, как бы говоря всем своим видом, что давно миновали времена детских шалостей. А ведь когда-то я знавал их другими. Было грустно сознавать, что все лучшее кануло в прошлое, что разминулись наши интересы и взгляды на жизнь. Теперь, по существу, мы были чужими людьми в одной деревне. Люди, с которыми меня связывала детская любовь, прежде всего Фрол Иванович, уже почили, ранив сердце и память утратой. Я долгое время слонялся чужаком по деревне, ругая себя за возвращение. Завязать контакты с соседями на их принципах мне оказалось не под силу. И, отрешившись от живого общения с ними, я занялся благоустройством давно запущенного хозяйства. Старики мои скрипели от бремени, выпавшего на их долю за тревожный век, и были беспомощны в своих стараниях поддержать меня в чем-то. Жизнь моя, полная аскетизма и изнурительного труда, шла своим путем. Постепенно я стал осваиваться, как говорится, на местности. Мне уже было известно, что объединились «Заря» и «Рассвет», слив усилия и духовные ценности. Петрарка стоял в новом дворе на довольно красивом постаменте и не выглядел по отношению к нему миниатюрным. Был общий клуб с библиотекой, возможно, даже со стихами знаменитого поэта. Шли рука об руку «Заря» и «Рассвет», как ходят из века в век заря и рассвет, наполняя труд высоким смыслом красоты и радости.

В один из летних дней, когда жара здесь достигла сорока пяти градусов, я почувствовал, как размягченный мозг сбивается в голове, словно сметана, и поспешно занялся переустройством дома. Я возмечтал о чем-то вроде сеновала, где, как мне казалось, крылось мое спасение от жары. И я стал поднимать крышу таким способом, чтобы она могла удовлетворить мое желание. Поднятая двумя скатами, она дала новый тип сеновала под благозвучным названием — мансарда, чему я был неописуемо рад. Сиживая в жаркие дни на верхотуре, я имел возможность исподволь наблюдать за окрестностью и ее жизнью. И это тоже было не последнее дело для меня, связавшего свою жизнь с чернильной канителью, восполняя пробел живого общения…

Поднимаясь ранними утрами наверх, я видел, как тут же начинало сквозь утреннюю дымку расстилаться передо мной аэродромное поле, откуда взлетали и куда садились пассажирские самолеты. Затем глаза возвращали меня к бывшему двору правления колхоза, где ровные ряды кипарисов напоминали стражников халифского дворца. По двору в эти ранние часы обычно носились дрозды-пересмешники, наполняя душу радостным звоном. И пьедестал, величественный и кряжистый, как мужик, одухотворял этот двор своим присутствием. Но особенным в эти утренние часы было появление Пепуки, довольно пожилого человека, сторожившего то ли магазин, то ли утро, чтобы сохранить их людям от случайных посягателей. Вылезший из своей сторожки Пепука спешил в пристройку, что была возведена с его появлением здесь в качестве сторожа, и выводил оттуда куцую лошаденку, впряженную в одноколку, в которой стоял небольшой хлебный ящик. Стоило Пепуке со всем этим появиться на свет, как тут как тут выплывала из-за поворота нашей улочки грузная фигура Беслама Иордановича. Он спешно влезал на колымагу и, взяв в левую руку вожжи, а в правую — кнут, разом приводил их в движение, и лошадка тут же трогалась, переходя на мелкую рысцу. Сбоку, держась за борт правой рукой, бежал неутомимый Пепука, почти не отрывая ступней от земли, отчего бег получался шаркающий. Так двигалась одноколка, описывая полукруг к пекарне все пять километров туда да столько же обратно. В дороге Беслам Иорданович не позволял хоть чуть-чуть сбавить ход ни Пепуке, ни лошаденке. Бег, как правило, продолжался в одном ритме, после чего обессиленный Пепука валился с ног прямо на деревянный топчан в сторожке. А горячие круглые хлебы дымились на прилавке магазина, разнося неповторимый запах жизни. Так это повторялось каждое утро. И мансарда постепенно вошла в плоть и кровь моей жизни. И, влюбленный в свои воспоминания, я строчил итоги своего длинного пути. А жизнь текла прозрачно и свежо, как река. Люди, еще не развращенные телевизорами и радиоприемниками, подолгу сиживали у магазина, неся прелесть живого языка и его духа. Иногда среди них можно было видеть историка. Он выглядел бледным и немощным стариком. Своей худобой он напоминал обесплотившегося человека, чье дыхание было прозрачно и беззвучно. Лишь дисгармония, жившая в движении, выдавала в нем жизнь. Мне казалось, что над историком витают ангелы, тоже легкие и прозрачные, и поют песни, доступные только моему слуху. Однажды, когда мы встретились на улице и я не замедлил вслушаться в песни невидимых ангелов, он опустил мне на плечо руку и сказал:

— Все, имеющее начаться, имеет конец…

В этих коротких грустных словах заключалась та смертная связь человека с землей, без которой жизнь была бы никчемной пустышкой.

Уходили старики друг за другом, словно сговорившись об очередности. И пустело пространство, некогда занимаемое ими, но жили их привычки и жесты, приводившие в уныние и радость от сознания, что есть еще нечто, не поддающееся смерти.

Первым из нашей небольшой улочки ушел Беслам Иорданович, оставив после себя Пепуку, старшего десятью годами. Собрался покинуть нас и слегший историк. А жизнь продолжалась: по-прежнему пели во дворе ошалелые дрозды-пересмешники, тоненькими нитями песен как бы увязывая минувшее и настоящее.

В один из осенних вечеров, когда я хотел привести свой запущенный архив в порядок — что-то сжечь, что-то рассортировать по папкам, — ко мне прибежали два замурзанных внука Транквилиона Транквилионовича и сообщили радостно и торжественно:

41
{"b":"597536","o":1}