Но при чем здесь я - маленький, незаметный, безвредный и безденежный ловец кайфа? А не пошли бы они все! - все эти бизоны и салаты! Никуда я не поеду! Граждане СССР имеют право на отдых. Заваливаюсь на пиван.
Где он, выход? Выхода нет...
В каждого Мировая Гармония вложила свою, особенную каплю, в каждом запрограммирован свой талант, только далеко не все его выявляют...
Я всегда, с самого, наверно, изначального момента затеплившегося сознания, восхищался умением превратить мертвые краски в живые предметы на плоскости, способности воссоздать на шершавом полотне кусок мира в собственном видении. Только художник, как никакой иной жрец искусства, в силах отобразить нашу связь с природой столь совершенно. Мне повезло: я быстро распознал свое предназначение. Неплохо, видимо, рисовал уже в младенчестве, а в юношестве без труда проскользнул в художественную школу, даже стипендию получал. Пока на первой сессии не представил на суд взыскательных мэтров первое полотно. Из клеточки багета па зрителя уныло смотрел, словно моля о помощи, приучаемый к повиновению первогодок Советской Армии. Все у него было в порядке: и выглаженное обмундирование, и белоснежный воротничок, и значки на груди, а в ладонях - письмо. Но вот глаза... Они-то и подвели меня под монастырь, раздраконив поводырей: работу обвинили в отступлении от традиций, в упаднических настроениях, в пагубном, тлетворном воздействии... А на следующей сессии, после разгрома второй моей работы, с которой еще более сокрушенно взирал уже лагерник, меня перевели в прежнюю школу - как бесперспективного и нехорошо влияющего.
Для незакаленного мироощущения это была настоящая катастрофа. Я здорово переживал, и вполне могли наползти серьезные последствия... "Не обращай внимания, - утешал я себя, - все образуется. Главное - делать свое дело, а для тебя это - постижение законов мастерства. Может, и неплохо, что ты вылетел из этой бурсы, где всех хотят причесать одним гребнем. Не подставляй голову под гребень. И не надо отчаиваться. А если ты пойдешь на поводу у таких вот учителей и лагерники у тебя будут излучать любовь к режиму - тогда конец. Плюнь - и разотри. И делай свое дело".
Презрев официозные требования, я работал и жил отшельником. И никому не показывал свои пробы. Я работал потрясающе много. У меня не выходило ни черта путного, - видимо, я был бездарен. Но я работал как вол. Копировал старых мастеров, мазал свое. Гробился грузчиком, приходил домой, загибаясь от усталости, заставлял себя садиться перед мольбертом - и работал. Руки дрожали, ресницы смыкались, но я работал. А когда понял, что все это серьезно и у меня есть шансы выкарабкаться за пределы посредственности, бросил гробить здоровье за гроши, записался в тунеядцы - и стал пахать на полную катушку, изредка, чтобы не подохнуть с голодухи, уродуя холст - для мещан на толчке. Там-то я и познакомился с единомышленниками, такими же, как сам, изгоями. Мы, были очень непохожи, но сблизились в одном: создаваемое нами раздражало чиновников. И не потому, что мы касались упрятанных в архивы и запрещенных тем. Чиновников злила наша независимость, творческая вольность, преданность идеалам Мировой Гармонии, а не дутым идеалам Хаоса. Стало быть, нас, разных, объединяла еще и свобода.
Однажды летом, когда набившее оскомину слово "перестройка" произносилось, по отношению к дачам-дурнушкам, в городе появились афиши... Выставка не была даже открыта. Члены экстренно собравшегося секретариата местного отделения Союза художников, превосходя друг друга в поношениях, обозвали представленные на выставке работы идейно несостоятельными и художественно незрелыми, обвинив их созидателей в непонимании политики нового исторического этапа. Мы - а среди нас были члены СХ - заявили о неотступном намерении выставить на суд зрителей свои творения, - и бюрократы попятились. Временно. Нас попросили предъявить на просмотр специальной комиссии все, что мы желаем демонстрировать, - и каждый привез в правление несколько десятков полотен. Жюри оценило их по достоинству: у Вени Бакова пробилось две вещи, у Синяева и Гольдмана - по одной. У меня не прошла ни одна. "Извините, товарищи, но компетентные члены выставкома, уважаемые люди, облеченные доверием народа, заслуженные деятели искусств с высоким положением в нашем творческом союзе просмотрели ваши опыты и - сами видите, ни одного зала, даже самого маленького, ими не заполнишь. Так что, товарищи, в следующий раз. Только навряд ли. С таким идейно-незрелым уровнем... Ах, вы возражаете? Тогда требуются оргвыводы". И Женю Гольдмана исключили из Союза художников, поскольку он когда-то подавал документы на выезд во Францию. Женя не первый, отчаявшись, пошел на такой шаг, беженцев было много, и уехали они не в жесточайшую пору сталинско-ежовско-бериевского геноцида, а в наши - триумфально-барабанные. Эти художники были украдены у народа. Но творцу важно быть понятым и признанным. Не важно - где, но - важно. Ему нужно воспевать Мировую Гармонию, а не подпевать ваятелям Хаоса... И теперь к нам - через таможни попадают репродукции замечательных картин, игнорируемых закупочными комиссиями на родине...
Женя Гольдман не смог уехать во Францию. Специальная комиссия потребовала, чтобы он уплатил за вывоз собственных произведений тридцать шесть тысяч рублей. Редкий цинизм. Чиновники, не купившие у художника ни одной картины, оценили их кучен денег, ничего похожего на которую у мыкающего нужду Жени никогда не было. И за что он должен был заплатить? за право владения своими работами? Как это ужасно - может знать только сам автор.
Когда члены партбюро отделения союза явились домой к Вене Бакову проверить идеологическую зрелость его произведений, Веня снял со стены охотничий дробовик и заявил, что - не приведи Господь уважаемые товарищи переступят порог его комнатушки-мастерской - он застрелится. Не привыкшие к такому невежливому обращению, члены партбюро запрятали Веню в дурдом, где он, нарвавшись на уникальный материал, сделал с натуры несколько великолепных - сам видел - карандашных этюдов. Веню обвинили в злостном извращении советских психлечебниц-самых лучших лечебниц в мире - и объявили психопатом, опасным для общества развитого социализма...
Через несколько лет добропорядочные люди взялись организовать мою выставку-однодневку в небольшом доме культуры, но она закрылась, не успев начать работу: какой-то очень важный чиновник, помахав перед носом директора дома удостоверением, гневно потребовал вернуть людям деньги за билеты и снять картины. Организаторам влепили строгие выговорешники со сверхстрожайшими предупреждениями, и они были вынуждены публично каяться в своей идейной близорукости...
В дверь дубасят. Сколько на ржавом будильнике? Полпятого. Стало быть, я провалялся в эйфорической дреме часов шесть.
На пороге - Салат. Крутит на пальце закольцованные ключи. Молча входит в комнату. Останавливается. Выдергивает из пачки сигарету, разминает ее, щелкнув зажигалкой прикуривает от голубовато-желтого качающегося флажка и, глубоко затянувшись, нагло выпускает дым мне в лицо.
- Ты, что, Лебедь, рехнулся? - в каждое слово вложена настоящая злость. Тебе что было сказано? В следующий раз я тебе голову отсоединю и душу выдерну - она у тебя и так еле держится. Понял, я спрашиваю?
- Понял, не ори.
Ну его к черту. Он, говорят, припадочный.
Салат подходит к окну, всматривается куда-то вдаль, ударом ногтя стряхивает пепел на подоконник и, не теряя повелительного тона, продолжает:
- Я тебе про Бизона говорил?
- Говорил. Только мы с ним незнакомы и я ему ничего не должен.
- Зато мне должен, - Салат смотрит в упор, стараясь надломить, запугать, подчинить. Чтобы достойно выдержать этот злой гипнотизирующий взгляд, смотрю не в самые зрачки Салата, а в затянутую черной растительностью переносицу. Над нею. в пористой коже лба выдавлен узкий полумесяц. Старый шрам.
- Бизон вздул налоги, - медленно, аккуратно проговаривая каждую букву, изнуряет Салат.