Литмир - Электронная Библиотека

Она была уже в таком возрасте, что могла б быть подругою старшей сестре, но их характеры были так непохожи и Прасковья Андреевна так давно привыкла к своему одиночеству, что не могла сблизиться с Верой. Вера доставляла ей слишком много забот, слишком часто приходилось вступаться за нее, хлопотать о разных мелочах, научать ее, как вести себя, чтоб жить если не счастливо, то хотя покойно. В чем могла быть виновата безответная девушка — неизвестно; но ей часто случалось быть виноватой и приходилось бы очень тяжело, если б не выручала Прасковья Андреевна… Забота утомляет. Мать может не тяготиться заботой о своем ребенке, потому что имеет власть над ним, потому что свободна и не поставлена в необходимость сама беспрестанно извертываться, отстаивать мелочи, выпрашивать мелочи, подвергаясь выговорам, упрекам, неприятностям. Если и бывают матери, которые терпят это, то им придает силы их материнское чувство; но забота о равной, забота, стоящая досады, огорчений, утомляет, наводит на злую мысль, что слабое существо, которому так покойно под нашей защитой, могло бы само за себя хлопотать; эта забота наскучает до того, что предмет ее становится не мил… Во всех есть доля эгоизма, — в молодых девушках более, нежели в ком другом, а Прасковья Андреевна проживала самые лучшие годы молодости в то время, когда ей приходилось терпеть за сестру. Ее утомление и эгоизм выразились только-тем, что она не могла сделать из своей сестры себе подругу, поверенную; сестра не была ей необходима. Но Вера была существо такое слабое, жалкое, вялое, что не могла быть необходима кому-нибудь, тем менее Прасковье Андреевне, недовольной, скучающей, раздраженной и принужденной молчать и молча бороться. Они сошлись бы, может быть, если б им было дано настоящее образование, если б кто-нибудь с детства принял в них участие и наставил их; этого не случилось. Они любили друг друга горячо, но в то же время как-то странно: любовь одной смешивалась с каким-то мелким подобострастием, любовь другой — с каким-то унижающим состраданием…

Брат понимал все это по-своему. Иногда в послеобеденное время, лежа на диване, на который ему приносили несколько подушек (он не выносил жесткой мебели, привыкнув к комфорту своей столичной квартиры), он доставлял себе наслаждение молча наблюдать за сестрами, которые вышивали, каждая у своих пялец и у своего окна.

— Ты не боишься, что у тебя скривится спина? — вдруг спрашивал он Веру.

— Отчего? — спрашивала она.

— Отчего? — от пялец, конечно. Это будет приятное прибавление к прочим твоим приятностям.

Водворялось опять молчание. Сергей Андреевич прерывал его снова, на этот раз не обращаясь ни к одной из сестер, так что могли отвечать обе.

— Сколько еще манишек необходимо вышить?

Он поднимал голову и ждал ответа.

— Как "необходимо"? — спрашивала Прасковья Андреевна.

— Что это, подряд какой-нибудь?

— Нет, не подряд, для себя.

— А! вы для своего удовольствия тратите время. С богом. Что ж! больше вам делать нечего, заняться нечем.

— Чем же, братец?

— Скотный двор у вас есть, кухня.

— Не целый же день быть там.

— Совершенно справедливо!.. — отвечал он посмеиваясь.

Долгое молчание.

— Что, вы иногда говорите между собою? — внезапно спрашивает Сергей Андреевич.

Сестры столько же удивлены, сколько сконфужены.

— Право! Или принято у вас, считается приличным целый день слова не вымолвить?

— О чем же нам говорить? — возражала Прасковья Андреевна.

— Так-таки решительно не о чем?

— Да что ж, все уж известно, переговорилось.

— Ну и прекрасно! Две девушки, две сестры, живут целый век вместе: велика, стало быть, дружба между ними, когда им нечего сказать друг другу! Велико их умственное развитие!.. Удивляюсь, право. Не слыхал, не только не видал я в жизнь ничего подобного!..

Сергей Андреевич становился красноречив. Он умел доводить разговор до того, что Прасковья Андреевна выговаривала нечто похожее на жалобу, что сестра и она ничего не видели и не знают на свете дальше Акулева. После этого поучениям его не было конца…

Сергей Андреевич не догадывался, что его сестры не знали, что такое общество, удовольствия, книги, наряды, любезность молодых людей, заботы о своей красоте, волнения, которыми живут женщины. Ему в голову не входило, что сестры жили затворницами, дикарками со дня рождения. Город N был очень недалеко; там живали весело, но для двух сестер N был все равно что в Америке. Они были там раза два-три в жизни, на богомолье, в ярмарку, посмотрели на улицы и на народ, толпившийся на торговой площади. Вера боялась тесноты, хотя, кажется, можно было на все смотреть спокойно с вершины тряской старомодной коляски, в которой помещалось все семейство. Это семейство смотрело дико и подозрительно, с презрением к городской суете и вместе с самоумалением перед городским блеском; городские жители посмеивались, глядя на него… Трудно описать впечатление, которое выносили девушки из этого дня, проводимого в церкви, где N-ское общество было необыкновенно нарядно; в лавках, где все продавалось ужасно дорого и где купцы смотрели как-то странно и неприветливо; в нумере дешевой гостиницы, где после обедни и покупок, пообедав, родители ложились спать, а дочери между тем, не двигаясь, чтоб не потревожить их сна, и сторожа свои вещи в постоянном страхе и уверенности, что в городе их непременно обкрадут, сидели у окон, обращенных во двор. Летний день шел долго — светлый, тихий, веселый; на улицах слышался стук экипажей, говор проходящих, музыка; на крыше прыгали воробьи; во дворе гостиницы извозчики пели песни; солнце садилось, наставал холодок; родители просыпались и торопили запрягать лошадей, возвращаться в Акулево.

— Довольно! нагулялись! — говорили они с видом величайшего утомления и негодования и приговаривали часто, особенно во время счетов с хозяином: "Что это за город! Это не город, это грабительство".

Влезая в коляску, под воротами дома, увидя мерцание и огни на противоположном тротуаре, они спрашивали:

— Что это?

— Иллюминация, — отвечали им.

И так как гостиница была на выезде из города, то две-три плошки около заставы — была вся иллюминация, какую когда-нибудь видели молодые девушки.

Они могли бы рассказать это братцу, требовавшему от них разговоров и любезности; но можно поручиться, что эти рассказы его не займут. Хотя он много говорил о необходимости доверенности, но очень строго судил женскую доверенность… Впрочем, Прасковья Андреевна уже испытала, каково участие братца, и, помня его очень хорошо, не искала его больше. Братец сказал однажды после неудачных попыток завязать разговор:

— Если вы не говорите мне, что у вас на душе, стало быть, не хотите; ну я и не набиваюсь, как знаете!

Вера испугалась; Прасковья Андреевна сказала ей, улыбаясь довольно странно:

— А ты думаешь, ему в самом деле есть охота о нас заботиться?

Сергей Андреевич прожил два осенние месяца в своем семействе, утешая мать и подкрепляя вообще советами и наставлениями всех, даже и посторонних, даже соседей, навещавших Любовь Сергеевну после ее утраты. Сергей Андреевич отдал визиты весьма немногим, весьма разборчиво и осторожно. Он и держал себя со всеми как-то настороже, мягко, уклончиво, холодно. С теми, кому отдал визит, он говорил умеренно — если не совсем свысока, то с большим достоинством — о предметах общезанимательных: о службе, об административных переменах… В провинции, особенно лет двадцать назад, спокойная уверенность и слегка таинственный тон в разговоре о подобных вещах производили сильный эффект.

— Деловая голова! далеко пойдет! — говорили вслед Сергею Андреевичу после его визитов.

— Умнейший, ученый человек, дипломат! — шептали бедные соседи, до благоговения запуганные Сергеем Андреевичем, которого удавалось им видеть во всем его величии — дома.

— Все знает, во все вник, все вот так кругом пальца повернет — ловкий человек! — восклицали губернские дельцы, знатоки дела, восхищавшиеся Сергеем Андреевичем из любви к искусству. — Этот не даст себе на шею сесть, нет! ну и своего не проглядит, что следует — не пропустит…

3
{"b":"597038","o":1}