Литмир - Электронная Библиотека

Веселили взгляд зеленой щеточкой взошедшие озимые — признаки юности, восхождения…

А за полями этими, за темными, задумчивыми избушками, опять начинался лес, но уже — обширный, густой, взявший жилые островки полей в кольцо и как бы защищавший их грудью.

На дороге показался слепой инвалид. То ли дед, то ли просто небритый мужчина. В одной руке — палка, в другой — ручонка очень бледного мальчика, одетого в огромный стеганый ватник. Штанов у мальчика скорее всего не было. Из-под ватника сразу начинались голые сине-грязные ножки.

Слепец еще издали уловил приближение повозки, высвободил левую руку, оттолкнув при этом поводыря, и протянул ее, лишенную двух пальцев, поперек дороги — на манер шлагбаума. Он ничего не просил. Лицо его было запорошено синими крапинками, размером чуть больше средних веснушек. Глазницы прикрыты безволосыми веками — не до конца. В щели глаз что-то сочилось, посверкивая.

— Чего ему дать? — зашептал возбужденно дядя Саша. — Сами недалеко ушли… Вот у меня рублевка осталась… Ото всего. Положить, что ли?

— Нужна ему твоя рублевка! Он же без обуток… Мать честная! — всплеснул по-бабьи руками Светлицын. На что Боец ответил моментальной остановкой. Он мог и распрячься весь до ремешка. Но сегодня обошлось.

— Ты что же, не видишь, мальчонка-то у тебя посинел вовсе?! Заболеет дите — кто тебя поведет тогда?!

— Не шуми, дядя! Угадал ты: не вижу. Не только мальчонки — свету белого. А ты, ежели сострадательный такой, взял да и помог бы! Закаленный у меня Петя, а и то — скоро морозы надует, как тогда?

Теперь и дядя Саша обратил внимание на меньшего. Да, конечно… Босой мальчишка, ужас и только! И все ж таки слепец в глазах Валуева был много несчастнее мальца… И дядя Саша поспешно вложил свою рублевку в изуродованную ладонь калеки. Ладонь тут же сжалась в неполный кулак, сминая рублик.

И Лукьян свою рублевку положил. А потом почему-то долго рылся в мешке, кряхтел и наконец спрыгнул на обочину. В руке его что-то болталось. Тряпочка какая-то.

— Эй! Друг, слышь, постой! Погодь, говорю! — замахал, засемафорил Светлицын тряпкой и вдруг побежал вдогон тем, двоим… Но вскоре споткнулся, упал. Выругался беззлобно, даже со смешком. Тем временем мальчик попридержал слепца, что-то объясняя писклявым, птичьим голоском. Странники остановились.

Торопливо, как только мог, Лукьян Григорьевич добежал до них. Кое-как опустился перед мальчишкой на колени, стал поднимать заледеневшую ножку. Разодрал материю на два лоскута, перебинтовал ребенку ступни, засунул ножки в калошики. Для надежности прихватил обувку веревкой — прямо под подошву, к ноге и — на узелок. Опираясь все на того же мальчика, разогнулся с колен, довольный — захихикал, потирая прозрачную свою бородку.

— Хоть до Киева! Смотри, не проколи где, а то — потекут… Ну, веди дядю, веди, сыночек…

Напоследок приподнял со лба мальчонки тяжелый козырек недетской кепки, заглянул туда, в глазенки…

— Спасибо, дяденька…

— Не за что! У самого таких скворцов! Эхе-хе… Счастливого пути, стало быть!

— Сколько их?! — спросил неприятным голосом инвалид.

— Двое их. И — лошадь! — быстро ответил мальчик.

— Оба — мужики?

— Да, дяденьки большие…

— Ладно, пошли… — застучал по земле палкой незрячий.

На повозке дядя Саша жевал свои тощие губы.

— Пожалел посторонних? А свои…

— Близнецы одной парой калош обойдутся. Я им валенцы везу. А калоши — посменно.

— Поблагодарил хоть раненый-то? Доволен, чай?

— Да! Особо — мальчонка доволен. А слепой, конешно, мученик он… И нервный, видать… Мальчонку жалко. Тяжелый, видать, инвалид человек будет…

— Будешь тяжелый! В его бы шкуру тебя! Благодетеля…

— Да, не позавидуешь…

Лукьян поставил себя задом к телеге, подтянулся на руках, сел, свесив полторы ноги за оглоблю. Боец без понуканий взялся в оглоблях на ход. Поехали дальше.

— Что ж, выходит, что и спасиба не сказал? — допытывался дядя Саша.

— До того ли ему… Спросил у мальчонки, сколько их, то есть — нас. А мальчик: двое, говорит, и лошадка. Все как есть. Тогда инвалид, правда, выругался матерно и уточнил. «Мужиков, — спрашивает, — двое?» Даже вроде огорчился, когда узнал, что — «мужиков».

— К чему бы это? — усмехнулся дядя Саша. — Уж не ограбить ли нас хотел? А чего? Да в тряпье у такого Дубровского не только вошь — пушку спрятать можно. Вынет парабеллум, и гони монету!

— Видите, Александрович, как мы с вами о людях-то? По первому взгляду. Разве такое можно? И ведь я, чего греха таить, засомневался… А человек просто не видит ни зги, ничегошеньки… Ему все интерес представляет: и сколько, и кто?.. И какие мы, которые мимо него проезжают. Как из другой жизни потому что… А мы — вот какие, Александрович! Вот как нас беды-то, войны-то уродуют. Плохие мы за войну сделались, грубые… Только что шерстью не обросли.

— Больно ты умный, Лукьян, сообразительный. А того, чай, не понимаешь, что война промеж людьми постоянно протекает. И в мирное, и в любое другое время. Потому как — все люди разные. А покуда они разные, и дела у каждого — свои. И поступки. Вот оно откуда — раздор и несогласие! И чего-либо доказать — совершенно невозможно. Особенно ежели ты оступился в чем. Сразу от тебя все нос воротят, скребут те маковку!

— Уж и скребут?..

— А поживи-ка вот ты без прав, поразмышляй о них ночей пятьсот подряд! Да в город поезди… пешком! Со змеем-то в сердце, отведай моего едова! Да я бы десять пар калош со своих ног раздарил бы… Лишь бы не такое существование. Скрываюсь я, понял?! Который год уже…

— От кого же, извиняюсь за любопытство?..

— Паспорта у меня, дура, нету! Пас-пор-та!

— Во! Я думал: от алиментов али еще от чего такого… А паспорта и у меня нету. Что с того?

— Как то есть — нету? Потерял, что ли?

— Нет и не было вовсе. Отродясь. Военная книжечка была. А паспорт иметь не приходилось.

Дядя Саша даже отодвинулся от Лукьяна, затем, что-то сообразив, сморщился презрительно, глядя Светлицы-ну в глаза. Покачал головой. Даже не головой, а всем туловищем.

— То-оже мне, сравнил хрен с пальцем! Дере-евня… На кой тебе паспорт? В поле мышам предъявлять? А для меня он как… помилование. У тебя, Григорьич, характер легкий, ты и так не пропадешь. А мне без него нельзя. Сам видишь, какой я без него. Ненадежный…

— Понимаю вас, Александрович…

— Ничего не понимаешь. Разные мы. Земля под нами одна, а мы — разные… И понять друг друга — нет такой возможности. Можно только вид сделать, что понял.

— Считайте, что я вид делаю… Только успокойтесь. Облегчения вам желаю…

— Не будет мне легче…

— Характер у вас тревожный. Спорченный. Не одно, так другое. Не паспорт — так метрики, не понос — так простуда…

— Спорченный… Да, конешно. Только не характер, а вся моя биография испорчена. Словно к дьяволу прикоснулся. Ни отмыться, ни откреститься.

— Вам, Александрович, отдохнуть бы… В санаторию какую. А так ведь недолго самого себя… Человек партизанам помогал…

— Партизанам! Это на пятые сутки — партизаны твои пришли, обуздали… А согласился я с немцами — один… Без свидетелей…

— Проступок, конешно, с вашей стороны… Хотя в такой гололед да не оскользнуться… Иной бы — и вовсе упал.

— Утешаешь…

— А что остается? Попрекать мне вас? Ни прав, ни желания не имею. Я ведь тоже… «согласился» кой в чем. Тоже там, за чертой побывал. Хорошо хоть ногу обрезали. Вроде как — пострадал… Так что запросто вас понимаю, Александрович. Вот вы говорите, что все люди — разные в мире. Понятно. Зато когда они страдают — сразу похожими делаются. И понятными друг другу. В плен меня, конешно, силком взяли, не сам пошел. Хотя ранения, которое памерки отшибает, никакого такого не получил тогда… Все помню, как сейчас…

— Памятуешь, значит, о том?! — усмехнулся дядя Саша, вспомнив старичка Полуэктова.

— По гроб жизни врезалось! Памятую, ох памятую! Команда была: окопаться. Как можно глубже. Почему глубже, когда утром село штурмовать, — никто не знал. Осень уже была… Как теперь. Холодная. Земля жидкая, кусачая. Измучились, копавши, но зарылись — наглухо. Весь вечер и ночь до половины — шурудили лопатами да бревна катали… А затем отбой подан был. Спать разрешили. Люди мертвым сном рухнули. А когда рассвело да проснулись, команды нам уже немцы подавали. Ну, и растерялись все. Построились. Без оружия. И пошли, землю разглядывая… За колючку. Это уж после, когда очухались, — в побеги засобирались… А по самому началу вроде как согласиться пришлось — с позором. А позору — поболее вашего будет. Проспать все: и свободу, и Советскую родину, и все остальное — одним махом! В бою — куда ни шло, там тебя пулей оглоушит — и ты сам не свой… После такого не мудрено и в плену очнуться… Начал я побеги свои делать. Совесть мучает, понимаешь… Здоровый боров был. Не скоро иссох. Месяца два старым салом держался, как верблюд. Утеку — поймают, придавят. Соки повыпустят в карцере. А мне вроде и легче. Потому как — вину искупаю, стремлюсь… В итоге утек — с концами. А ногу мне перебили уже на нейтральной земле. В Польше дело было. Я передок кинулся переползать, а тут наши в атаку пошли. И обезножел. Атака до шести раз утюжила то место, а я лежал в воронке и небо разглядывал. Пока на меня солдат советский не сел. Задом на спину мою… Сидит и руку себе бинтует. Тут я и застонал. Ноги не чую, одну боль слышу. Солдат подвинулся с меня, спрашивает:

48
{"b":"597036","o":1}