— Сколько угодно. Любуйтесь на здоровье.
Дядя Саша бережно принял в руки чужой паспорт. Раскрыл его, поднес к лицу, понюхал.
— Совсем новенький… Клеем пахнет. А вам и не дашь семидесяти. Я полагал — шестьдесят…
— Громче говорите.
— Хочу сказать… Лет вам много! А лицо не старое.
— А-а… Это потому, что я мяса не ем. И живу на людях, в самых людных местах вращаюсь. Запечатлеваю лица… Ведь вас можно пырнуть ножичком — и где ваше лицо? А я: чик! — и вы бессмертны. Будете лежать в альбоме триста лет. Потом вас переснимут, и еще триста лежите…
Старик Моисей ушел за перегородку. Вернулся, держа в руках нечто напоминающее галстук.
— Идемте сниматься.
Валуев поспешно скинул пальто и почему-то пиджак. Старик Моисей похлопал его по плечу.
— А фрак наденьте. И вот вам галстук. Приставьте к груди. — Подал картонный муляж на веревочке. — Подвесьте, подвесьте. В хорошую полоску нарисован. Солидно и современно. А главное — бесплатно. Как приложение. Так что водружайте…
Моисей повел дядю Сашу в «ателье». На эстрадке заставил Валуева долго пятиться, затем дернул за руку вниз, усадил задумчивого клиента на табуретку.
И мгновенно Валуев словно лом проглотил — закостенел, удлинив шею, задрав подбородок и вылупив глаза. Моисей еще только снаряжал к действию свой фотоагрегат на трех, с металлическими копытцами, ножках, а дядя Саша, глядя в зачехленное дуло аппарата, обмер. Не размагнитился он и тогда, когда в «ателье» не вошел, а, можно сказать, въехал на троечке шумливый, при орденах и медалях, залихватский субъект лет сорока пяти. Темно-синие галифе, гимнастерка под ремень, сапоги гармошкой с донельзя обжатыми книзу голенищами; русый чуб, обсыпанный сединой, и — ни грамма живота — поджарый, жилистый, лицо в резких, мужских морщинах.
— Живыя имеются-я?! — словно команду подал. — Гей, частный сектор! Здорово, дед Моисей. Требуется нарисовать меня в лучшем виде. К Ноябрьским праздникам. На семейную доску Почета. Шикарный чтобы портрет! Уловил, художник, или повторить? Химикалии имеются?! Бумага мою личность выдержит?!
— Располагайтесь, товарищ Коршунов… Сейчас и запечатлею. При всем вашем параде. Немного терпения…
Дядя Саша тем временем сидел, не шелохнувшись, глядя в одну точку. И только крупные уши его с появлением шумного клиента заметно зашевелились, будто на них ветром подуло…
— Кто это у тебя, такой серьезный? Небось, выпиваете в рабочее время? Ох, частный сектор, частный сектор… Так бы и ликвидировал вашу лавочку, да руки не поднимаются. Умелец ты, дед Моисей, редкий умелец. Подожду, пока сам не помрешь… Стойте, батюшки! Да это кто ж такой тут расселся?! Что, думаю, за статуй торчит? Да никак и впрямь — Сан Саныч?! Ну, здравствуй, почмейстер! Значит, освободили тебя? Правильно, все по справедливости, выходит. А кто, думаешь, Фросе твоей письмо подписывал? То-то и оно, брат! Без Коршунова лежал бы ты сейчас где-нито на нарах… И фотографировали бы тебя не так, с галстуком, а по всем правилам: фас и профиль…
— Спасибо вам, товарищ Коршунов… Сейчас вот только сфотографируют меня… Дак и хоть в ноги вам! Хоть что…
— Все! Обессмертил! — хлопнул в ладоши Моисей. — А снимочки завтра, уважаемый. Вы свободны.
— Дорогой товарищ Коршунов… — начал медленно и в то же время истово подниматься с табуретки дядя Саша.
— Ну, здравствуй, голова! Здравствуй, неудачник… Хотя какой ты неудачник?! Ведь живой-здоровый!
— Неужто это вы, товарищ Коршунов?.. Защитник мой…
— Собственной персоной! Аркадий Иванович! Коршунов! А ты как думал? Сейчас пойдем, дорогой… У меня день рождения нынче. Троих бывших партизанчиков наскреб. Со всего района… Разлетелись кто куда, ястребочки. Будешь четвертым. Ты хоть и не полный, так сказать, не целиком… Не чистых кровей партизанских… А все ж таки — человек свой! Нашенский. И пошли, стало быть! Вот только снимусь при параде. И айда! Вспомянем все как есть… Кого за здравие, кого за упокой. Принимаешь приглашение?
— Да я что?.. С превеликим я… Только мне документ выправить необходимо. Без паспорта я, товарищ Коршунов… маюсь.
— В колхоз, что ли, вступил?
— Да нет, не вступил. На почте я, в Гнилицах.
— А как же без паспорта? Утерял?
— Ни-ни! Со мной он… То есть — временный, который просроченный. Заменить бы его…
— Во проблема, понимаешь! Я его к столу партизанскому приглашаю, а он мне про паспорт заливает… Смотри, штемпель, обижусь!
Дядя Саша жалобно вздыхает. Потом вымученно улыбается:
— Пойдемте со мной, товарищ Коршунов… Сведите меня, Христом-богом умоляю! Боюсь я… Отвык. Все один да один в жизни своей…
— А Ефросинья твоя? Или умерла?
— Да не дай бог! Чего ей сделается?.. Дома она. Только совсем охромела. На дальние расстояния не пригодна уже…
— А то бы ты, значит, с ней в милицию пошел? За ручку? Ну, Валуев! Ну, голова… Да ты оглянись, браток! Война кончилась… Ишь, оробел человек…
— Оробеешь, ежели без прав.
— Во, заладил! Достанем мы тебе паспорт. Не горюй. Ну, оштрафуют малость…
— Это бы хорошо! Я и денежки вот принес. Фрося завязала.
— Откуда у тебя денежки в Гнилицах?
— Скопила баба… Едим с огорода теперь… Картошечка… Огурчики.
— Да-а, в войну, брат, людей не штрафовали. В войну, если ты чего просрочил или проштрафился как… Разговор короткий был. Теперь чего не жить. Жизнь мирная — волокита бумажная…
Наконец старик Моисей завлек товарища Коршунова сниматься. Слышно было, как бормотали они за перегородкой, словно поругивались. Когда вышли в прихожий тамбур, старик Моисей выписал на столике обоим клиентам квитанции. Получил с них деньги.
— Вот, держите, товарищ Коршунов, бумажку. Не любите вы бумажек, так я вас понял?.. Бюрократию мирную…
— Смотри-ка! Глухой, глухой, а примечает.
— У вас голос командирский, товарищ Коршунов. А что, если не секрет, — тоскуете по военным дням?
— Не по военным дням тоскую, дура старая, — понизил Коршунов голос на ругательном месте, — по друзьям-товарищам тоскую, по всему, что связано с этой войной проклятой! По теплым беседам откровенным… У костра. По чаю партизанскому, по улыбкам чистым… Понял, дед? А по войне только Гитлер тоскует. На том свете…
Дядя Саша надел пальто, взял в руки кепку, приоткрыл дверь. В образовавшуюся щель пулей вылетел заскучавший в фанерном заведении Катыш.
Дядя Саша неожиданно помрачнел. Коршунов подхватил его под «крендель», вел, как барышню. Пытался разговорить.
— Сейчас я тебя в парикмахерскую на санобработку! Дураки мы, Сан Саныч. Надо было остричься прежде, тогда сниматься…
— Знал бы, что такой вредный фотограф, — и не снимался бы, — посетовал, закипая, Валуев. — Остряк, понимаешь! Самоучка…
— Чем же он вредный оказался?
— Несправедливостью. Он сказал, что я — таракан! Насекомое… Что-де не за паспортом надо бегать, а смысл жизни прояснять. А где его прояснять — небось и сам не ведает. Ты мне паспорт выдай, я тебе тогда не только за смыслом — за чем угодно побегу, хоть через всю Россию!
— Да успокойся ты, мать честная! Вот побреют нас, и пошли, отведу к Полуверову. К начальнику паспортному. Меня здесь все знают, понял?
— А кто вы?
— Коршунов я. Коршунов! Аркадий Иванович!
— Понятно.
— Остановись! Ничего тебе не понятно. Страшней другое. Вот, к примеру, — тупые ножницы! Я ужас как стричься не люблю. Страдаю, когда волос режут. И когда ногти — тоже… Ведь живое все, плотское. От одного тела. Вот я тебя и привлекаю. Совместно страдать легче. Бр-р! Мое, живое — и вдруг шпендрик какой-то в белом халате ножнями тупыми тебя раз-раз! По живому… Искромсает. А ты сиди, улыбайся. Подставляй места… Боишься, Сан Саныч, парикмахеров?
— Парикмахеров не очень… Я больше начальства разного…
Товарищ Коршунов резко остановился на дороге, то есть на улице, на которой не было домов. Довольно грубо потрогал дяди Сашин лоб — наотмашь, ладонью. Росту они оказались примерно одного. Обладая военной выправкой, приобретенной в лесу в годы войны, товарищ Коршунов держался ровнее, фигурку имел юношескую, хотя и был моложе Валуева всего на пять лет.