Перед самым лесочком с шоссе, в обход леса, соскальзывала сухая проселочная дорожка с песчаным покрытием. Туда, по ней и поехали. По этой дорожке.
…Бочкин потом рассказывал:
— Обогнули мы, гыхм, рощицу, и только пешим собрались иттить — вдарили по нас из кустов! Ну, мы залягли покамест… У меня револьвер, у товарища Орлова тоже револьвер. И автомат без патронов. У бойца Лапшина десятизарядка. Расползлись для начала в разные стороны. Так товарищ Орлов приказал. В деревьях светлеть начало — значит, к полю пролезли… И тут мы немцев увидели! В зеленой, значит, ихней, гыхм, форме все, как один! Смотрю, а справа от меня товарищ Орлов — шпок, шпок! Из револьвера. И в рост встал. Кинулся к немцам, а их двое тут всего лежало… Один уже, гыхм, на боку и ногами сучит. Я тоже туда палить! И Лапшин поддержал — с левой стороны очередью стрекотнул. Вот тут и… приподняло меня. Приподняло и об осину как шваркнет… Думал — надвое переломлюсь… В самое, значит, это время лейтенант свой склад с бомбами уничтожил. А там и пошло… Горючка огнем взялась… Некоторые бомбы, что, гыхм, ввысь закинуло, падать стали и рядом взрываться. Лесок загорелся со всех сторон. Не знаю, как я выполз оттуда, обгорелый весь…
Орлов из той заварушки назад в город так и не вернулся. Немцев с аэродрома в тот день выбили. Лейтенант всю округу обшарил. Герасима в лесочке живым, правда поджаренным, подобрал. Лапшина и вовсе — мертвым. А сам Орлов как сквозь землю провалился. То ли сгорел без остатка, то ли немцы его схватили, что мало вероятно. То ли еще что… А что? — как раз и неизвестно.
На другой день лейтенант колонну из оставшихся машин собрал, погрузился и через городок к Москве направился.
«Теперь я полное право имею отходить… — соображал он про себя. — В соприкосновение с противником вошел? Вошел. Приказ такого рода был? Был. Чего теперь ожидать? Нечего». И дал команду: заводить машины.
В это утро опять выпал снег и держался до вечера. Белое шоссе выбегало из городка, растворяясь в полевых далях. А там, куда оно убегало, в направлении Москвы еще до рассвета начала свою кровавую работу мясорубка войны… Фронт ожил и не утихал до глубокой ночи.
Проезжая городком, Воробьев обратил внимание на очередь возле магазина-полуподвальчика. Того самого, где Мартышкин с Миколкой не поделили повидло.
В толпе лейтенант различил Бархударова в брезентовом негнущемся плаще до пят. Решил с ним поздороваться, а заодно и попрощаться.
— Здравствуйте… А мы уезжаем. Случайно товарища Орлова не видели?
— Уезжаете? — сморщился Бархударов, и было не ясно, смеется он над Воробьевым или злится на него. — Уезжайте, дорогуша… Смех смехом, а никто вас не держит теперь. И что же это вы спрашиваете о товарище Орлове? Вам, лейтенант, лучше знать, где теперь товарищ Орлов. Вы его взорвали, вам, стало быть, и виднее, где он в данную минуту… мертвый лежит…
— Это еще доказать нужно! Что я его взорвал. К тому же — никто его туда не просил… Под взрыв. Сам он туда и заехал. Можно сказать, добровольно… И бойца мне погубил. Красноармейца Лапшина. А вы бы на моем месте разве не так поступили? Немцы территорию склада заняли, по нам из пулеметов поливают… А мне — рукоятку повернуть, и все они к чертовой бабушке полетят! Вы бы не повернули?
— Ладно, езжай, подрывник… Такого человека угробил. Эх! — Бархударов переложил из кармана в карман пачку индийского чая, принесенную для товарища Орлова, еще раз невесело посмотрел на лейтенанта и засобирался идти прочь. В очереди за хлебом загалдели бабушки. Прошел слух, что будут не по кило отпускать, как с утра выдавали, а только по семьсот граммов.
Из полуподвального помещения магазина наружу поднялся Туберозов в белом халате. От усердия он давно уже вспотел и раскраснелся, но выражение лица имел довольное.
— Товарищи! Прошу внимания. Прежде всего, успокойтесь. Хлеба всем хватит. Обещаю!
— Говорят, быдто теперь по семьсот грамм?
— А детям сколь? А старым?
— Ти-их-ха! Прошу внимания. Хлеб отпускается всем поровну. Прекратить прения… Не укрощать же мне вас… Всем поровну! И детям, и взрослым. Больным и здоровым. Умным и глупым. Хорошим и плохим. Всем, всем, всем! У нас такое правило, драгоценнейший! — обратился он уже непосредственно к старичку в лаптях, за которого держалась ветхая старушка Евдокия, вышедшая со своим дедом из лесу на шум войны.
Туберозов несколько красовался. Ему было приятно доставлять людям счастье, то есть хлеб…
Забравшись в кабину груженой трехтонки, лейтенант Воробьев, не оглядываясь, выехал из города.
Впереди машины, как на раскатанном рулоне белой бумаги, отчетливые, мельтешили следы одной пары человеческих ног. Лейтенант попросил шофера ехать потише, а затем и вовсе остановил колонну. Вышел на дорогу. Асфальт там, где прежде ступали большие мужские сапоги, смотрел из протаявшего снега черными окошками следов. Кто-то еще ночью вышел из городка и теперь продвигался впереди колонны.
Воробьев торопливо забрался в кабину. Поехали шибче. Лейтенант надеялся догнать уходящего где-нибудь за очередным поворотом шоссейки. Но так и не догнал…
Снег Небесный
То не ветер ветку клонит,
Не дубравушка шумит… Из песни
1
Предрассветная тишина. Кажется, слышно, как туман обтекает деревья. Валуев лежит в постели. На дворе в бочку с водой падают редкие капли с крыши. Валуев считает капли.
Он уже привык к тому, что спит безрадостно. Без облегчения. Два-три часа за ночь. И паспорт ему снится не впервые. Но сегодня приснился по-особенному. Огромный, как дверь. И что удивительно: паспорт этот, повисев над головой дяди Саши, стремительно стал уменьшаться в размерах. Не удаляться, а именно — убывать. Сказалась ли тут прочитанная в молодости «Шагреневая кожа», или еще какие видения повлияли — как знать. Паспорт уменьшался, и дядя Саша понимал, что, когда «документ» полностью исчезнет, исчезнет и он, Валуев.
Над заболоченным лесом нехотя поднималось октябрьское солнце. Травы доживали последние мгновения, а тощее стадо все еще копошилось в складках пастбища.
Деревня успела напустить дыма. Ветра здесь, в лесном окружении, не было, а потому избяные дымы шатались по деревне, как беспризорные существа. Гнилицкая церквушка со сшибленным крестом, чудом уцелевшая в месиве трех веков, первая приняла на себя лучи солнца. Стайка любопытных дурашливых сорок с хохотом проверяла небогатые деревенские помойки.
Бывший городской житель Валуев А. А. лежал со своей старенькой супругой на громадной металлической кровати. Лежал лицом к бревенчатой стене и не спал. Занимал Валуев бесхозную баньку, выделенную ему гнилицким правлением. Шел второй послевоенный год, а дядя Саша все еще боялся, что его могут неожиданно разбудить и поставить к стенке. Обязательно рано утром, спросонья.
Дядя Саша не получал пенсию как инвалид войны: у него были целы и руки, и ноги. И все-таки, при тщательном рассмотрении, существо это явилось миру изрядно покалеченным. Изнутри. А подобная инвалидность не только не оплачивается, но и не всегда подлежит сочувствию. И все же Валуев А. А. на войне получил увечье, а именно — испуг души.
Почтовый работник дремотного райцентра Валуев был опрокинут военной машиной и, как старая городская шляпа, гоним по деревенским пыльным дорогам. Эвакуироваться не успел. Призыву не подлежал: накопился возраст. Уйти в партизаны не догадался…
В начале оккупации новые власти беспартийного дядю Сашу определили волостным головой в один из отдаленных сельсоветов.
Однажды, а точнее — на пятый день вступления в должность, находился дядя Саша на печке своей конторы, когда пришли партизаны и сорвали с него полушубок, заменявший одеяло. Часа в три ночи пришли. Во мраке. Тогда выпал первый, всегда неожиданный, черно-белый, ночной снег. Дядю Сашу вывели на этот снег в одних кальсонах и уже как бы хотели расстрелять, но передумали. Случайно, а может, и нет, Валуева узнал один из партизан.