Вероника Кунгурцева
Вероника Кунгурцева
Сад
Повесть
I
Сон был тяжелым. Она сразу перебралась на соседнюю кровать, легла так, чтоб перед глазами была стена — не окно. Думала, не заснет, и не хотела спать, хотела дождаться первого света, чтоб успеть привести себя в порядок, боялась, что он проснется раньше и застигнет ее спящей — некрасивой, она знала, что некрасива, совсем уж некрасива, когда спит. Кровати (железные, с панцирными сетками, с длинными ножками на блестящих колесиках, со спинками, как окна, сквозь которые можно смотреть друг на друга) стояли под прямым углом одна к другой — шаг был между ними, шаг, равный окну; над его ногами висела расхлябанная книжная полка с книгами пятидесятых годов по домашнему хозяйству, со стопкой выкроек, вырванных из «Работницы», над ее — слишком большая для такой комнаты картина, вправленная в витую бронзовую раму, с изображением лунного возрожденческого пейзажа (откуда она взялась — никто не знал). Лица его она не видела, бугор туловища под одеялом — спиной к ней. «Куда ты…» — сказал он, когда она выбиралась из тепла. «Зачем ты?» — сказал еще. Она дождалась, чтобы он заснул, и только тут напряжение, как лед, сковывавшее всю ее, раскололось, она вздохнула свободно, с облегчением, но думать еще не могла.
И заснула, и во сне барахталась в холодной тьме среди обломков стремительных льдин.
Проснулась от ужаса — давно уже было светло, увидела его, спящего: лицо светлеет за серебристой решеткой кровати, поднимет голову — увидит ее… Попыталась встать, чтоб не скрипнуть сеткой, но ничего не получилось… Он вздохнул во сне, зачмокал губами — она замерла, босая, на полу: глаза его были закрыты — нырнула поскорее в спасительный кокон халата, села к окну.
Закинула шторку из тюля за спину — стекала по спине, как фата. Она этого не видела.
На подоконнике в разноцветном беспорядке: банки, баночки, тюбики — с кремом, тушью, помадой, пудрой, — все наполовину использованное, затасканное, без крышек и крышечек, посередине — круглое неустойчивое зеркальце; прислонила его к стакану с мутной водицей и занялась своим лицом.
Неудобно пригнувшись, она видела бледное лицо в зеркальце и не видела побледневшего окна, да и лицо она видела постольку-поскольку, вся обратившись в слух и заплечное зрение.
Она поняла — не успела: кровать длинно заскрипела (глаза в зеркале сделали стойку).
Она слышала, как он спускал на пол ноги, искал одежду, наигранно удивляясь: «И куда все запропастилось…» — одевался, потом подошел к ней, положил на ее согнутую спину руки; новый, не стиранный еще тюль колол его ладони — она была точно в кольчуге, в кольчуге из тюля.
— Ты встала уже?
Она кивнула два раза, размеренно, как — тик-так.
Руки попытались повернуть ее к себе — она уперлась ступнями в плинтус, как в педали машины (уехать бы, исчезнуть бы…). Руки сдались. Он, растерянный, стоял за ее спиной.
— Мне уйти?
Она нагнула голову, поправляя соскальзывавшее зеркало, и через мгновение тишины услышала, как он уходит.
Он прошел мимо окна, не повернув головы. Подбородок ее дрогнул, углы губ растянулись — она покачала головой саркастически и зевнула.
Пятно окна долго не прояснялось, она глядела в него, как в твердь зеркала, в зеркале отражалась прошлая ночь.
Он пришел попросить дров. Он снял домик — да, та развалюха по дороге к водопаду, нет, он за нее ничего не платит, смешно было бы, да ему и нечем, жил у знакомых в городе — подыскивал варианты, здесь хорошо, то, что ему нужно: горы, природа, никто его не знает, он, собственно, за тем и ехал из Москвы — полного одиночества захотелось, устал, устал, устал от всего. Сколько дров нужно? Ну хотя бы на день, погода была прекрасная, а тут такое началось — не успел запастись дровами, сидит теперь у себя в берлоге, зубами лязгает, плохо, когда холодно… А она одна живет? И не страшно?.. Дом в лесу стоит, шакалы воют, на улице черт-те что… Ах, ружье… Это, конечно, — с ружьем легко жить на свете. А как ее зовут? Надя? Почему же так недовольно, разве имя ее — тайна? А он Семен.
А она все это знала. Кроме того, что он за одиночеством сюда приехал… Несколько раз видела его (и это не в оправдание себе — мол, первый раз видит человека и сразу в постель), а однажды (он шел с носатым стариком, старик этот из города время от времени приезжал, а она шла им навстречу!) взгляды их встретились. Она ничего такого не почувствовала, только — если бы они тогда не посмотрели в глаза друг другу — не было бы этой ночи. Она опять вспомнила этот его взгляд, в котором, казалось ей теперь, таилась уже эта их ночь, глаза эти предчувствовали будущее — в отличие от ее глаз, и она, заглянув в них, тоже каким-то краем увидела его, и вот потому, что увидела, оно и стало возможным. Печальные, виноватые глаза (тем, может быть, и виноватые, что знали о том, чего не знала она, чего не знали другие, чего никто не знал), и — бесстыдные, даже бесстыжие. Печальные, виноватые и бесстыжие одновременно. Глаза с двойным дном.
И, увидев эти глаза, она поняла, что с этим человеком все возможно, с ним нет запретов. Запрет, который она — с помощью окружающих — наложила на себя, мог снять только он, только он мог расколдовать ее от семилетней (семижды семилетней!) спячки, в сонное ее царство мог проникнуть только он.
И когда он пришел — а он не мог не прийти, — она оцепенела. Это было неотвратимо. И те три часа, когда он настаивал, а она не соглашалась (иные не соглашаются три дня, иные — три недели, иные — три года, а иные — три часа; три часа как-никак тоже срок, и вообще все относительно в этом мире), эти три часа были только отсрочкой, и она знала об этом, и что хуже — он тоже об этом знал…
Три часа… Она засмеялась. Не успела мать уехать, как она… Первый встречный постучал к ней в дверь — и она тут же… Ну что ж… Такова жизнь. Организм требует своего. Семь лет без мужика. Наседка улетела к другому цыпленку, оставила ее без присмотра — и случилось то, чего и следовало ожидать. Первый встречный… и нечего огород городить — он не принц, он просто прохожий.
А эти его речи…
Если бы у смерти было имя, то звали бы ее Кассандрой. Каждый обручен с нею, но никто не верит ее пророчествам. Я поверил, я полюбил ее — как невесту. Не знаю, почему я говорю тебе все это… твои глаза… мне кажется, тебе ведомо многое. Я порвал последние связи — дружеские. Родным я не пишу уже несколько лет: когда еще не утрачены идеалы — не утрачены и связи с родными, чем дальше от идеалов, тем дальше от родных. Нет, родные мои знают, где я, что я, с праздниками я их еще поздравляю, но кто я, кем я стал — им неведомо. И поздравления мои год от года реже — не хочу напоминать о себе, хочу, чтоб обо мне забыли, окончательно забыли, и тогда я уйду, уйду безболезненно. Безболезненно для тех, кто меня знал, я хочу, чтоб от меня отвыкли, хочу стать чужим в этом мире.
Когда-то я был центром мира, но постепенно — сам не знаю как — переселялся все ближе к его краю, пока не оказался за его пределами, знаешь, как в геометрическом чертеже: круг и за кругом точка. Вот я и есть эта точка за кругом. Я понял, что я — ничто, я проделал этот бессрочный путь и, по сути, давно уже мертв. Да, я уже на пути к венчанию с той, которую зовут Кассандрой, скоро, скоро мы породнимся… Не знаю, зачем я говорю тебе все это…
Она знала, зачем он говорит ей все это. Она была женщиной и, как все женщины, слышала не слова, не сами слова, а то, что за ними.
Он стоял у окна — притязания его она отвергла, только что отвергла, — он прижимался лбом к стеклу и говорил эти слова. А за ними было:
«Я несчастен, говорю тебе, и прошу — утешь меня, дай ту малость, которую можешь дать и дать которую тебе ничего не стоит. Полюби меня — на эту только ночь. А потом ты свободна. Утешь меня — сегодня, только сегодня, и больше от тебя ничего не требуется… Полюби меня… Я несчастен… Утешь меня…»