Хрисанфий обратился к этим занятиям, но, используя первоначала как своих вожатых, он скоро стал настолько легким и, по выражению Платона[194], так вознесся на крыльях души, что достиг вершин всяческой образованности и мог предсказывать будущее. Ибо можно было сказать, что он скорее видит, чем предсказывает грядущие события, настолько точно он различал и воспринимал их, как если бы он был среди богов и общался с ними.
Проведя достаточно времени в подобных занятиях вместе с Максимом и многого добившись, он оставил своего товарища. Ибо тот, от природы упрямый и склонный к соперничеству, нередко отвергал явленные богами знамения и всячески пытался добиться других; Хрисанфий же, получив знамения, шел от небольших различий к иному толкованию; благоприятными знаками он был удовлетворен, с неблагоприятными же согласовывал человеческую волю. Так, когда император Юлиан одновременно пригласил их обоих приехать, и посланные для этого воины наряду с почтительным обхождением проявили «фессалийскую настойчивость»[195], то, по-видимому, было решено вопросить богов о поездке, и полученный ответ, гласивший, что боги запрещают ехать, был столь ясен, что и самый несведущий человек понял бы его. Максим припал к предназначенным для обряда жертвам и, на виду у всех с плачем призывая богов во время жертвоприношения, умолял послать ему другие знамения и изменить назначенное судьбой. Он приложил немало усилий, чтобы по-своему истолковать знаки, уже объясненные Хрисанфием, и, разумеется, увидел то, что хотел, а не то, что было явлено[196].
Итак, он отправился в путь, не предвещавший ничего хорошего, и эта поездка, в конце концов, принесла ему гибель. Хрисанфий же остался дома. Император сначала был рассержен его задержкой и, пожалуй, даже стал догадываться о ее истинной причине, так как Хрисанфий не отказался бы приехать, если бы не предвидел нечто неблагоприятное. Все же Юлиан опять посылал Хрисанфию приглашение, но на этот раз не только ему; ибо в письме настаивал, чтобы жена сопровождала мужа. И вновь Хрисанфий обратился к божественной воле, но знамения были те же, что и прежде. После того, как это повторилось несколько раз, император перестал настаивать, Хрисанфий же получил сан верховного жреца в Лидии за свой дар ясно предвидеть будущее. Он не был суров, исполняя свою должность. Он не возводил новых храмов, в отличие от других, одержимых страстью подобного строительства, и не преследовал с особой жестокостью христиан. Обходительность его была такова, что восстановление храмов в Лидии почти не привлекло к себе внимания. И поскольку власти были заняты другими делами, в это время, кажется, не произошло никаких новшеств или крупных перемен, которые касались бы многих; напротив, наступило некое всеобщее спокойствие и умиротворение. Поэтому Хрисанфий один заслужил уважение, тогда как остальные люди подобны тем, кого швыряет буря, так что одни теряют голову от страха, а другие с самого дна вдруг вознесены наверх. По сравнению с ними-то он и достоин восхищения не только за то, что мог предвидеть будущее, но и за то, что умело пользовался своим знанием.
И таково было все поведение этого человека, что то ли Сократ Платона возродился в нем, то ли, с детства ревностно подражая Сократу, он смог ему уподобиться. Ибо слова его были исполнены неподдельной и невыразимой простоты, а обаяние его речи очаровывало слушателя. В общении он был настолько благожелателен ко всем, что каждый уходил от него в уверенности, что именно его Хрисанфий любит более других. И подобно тому, как самые красивые и приятные мелодии нежно ласкают слух всякого человека и воздействуют даже на бессловесных животных (как рассказывают о песнях Орфея), так и слово Хрисанфия было созвучно каждому и соответствовало характеру того или иного человека. Он не был любителем философских споров и словесных состязаний, считая, что они озлобляют спорящих. Также вряд ли кому-нибудь удалось бы услышать, как он выставляет напоказ свою образованность или с важным видом похваляется ею перед другими; напротив, он почтительно слушал то, что ему говорили, даже если эти речи никуда не годились, хвалил даже неверные рассуждения, словно и не слушая их с самого начала, но стремясь к согласию, лишь бы не обидеть кого-нибудь. А если среди тех, кто усердствовал в постижении мудрости, возникали разногласия, и он считал необходимым дать совет, то воцарялась такая тишина, словно вокруг не было ни души. Ибо никто из них не отваживался ни задать вопрос, ни предложить определение или цитату; стушевавшись, они опасались высказаться или возразить, чтобы тем самым не выставлять напоказ свои ошибки.
Многие из тех, кто мало его знал и не постиг глубину его души, обвиняли его в неразумии и хвалили лишь его кротость. Но, услышав, как он ведет беседу и разворачивает свои суждения и доводы, они начинали думать, что перед ними не тот человек, которого они знали, а другой. Настолько иным представал он, вдохновленный спором, – с разметавшимися волосами и с глазами, в которых была видна душа, танцующая вокруг излагаемых им суждений. Он дожил до глубокой старости и на протяжении всей своей жизни не заботился ни о каких обычных человеческих делах, кроме ведения хозяйства, земледелия, и того, как честным путем приобрести состояние. Впрочем, бедность он переносил легче, чем иные – богатство, а пища его была неприхотлива. Он не ел свинину, да и мясо других животных старался есть как можно реже, неуклонно чтя божественную волю. С неослабевающим рвением читал он древних. В старости он был как юноша и в восьмидесятилетнем возрасте собственноручно написал больше, чем иной, даже молодой человек, прочтет. Поэтому и пальцы его от постоянного письма стали согнутыми. Закончив свои занятия, он с удовольствием прогуливался по людным улицам в сопровождении автора этих строк и совершал долгие, но приятные прогулки. И столь сильным было очарование беседы с ним, что в ногах стихала боль от долгой ходьбы. В банях он бывал очень редко, но всегда выглядел свежим и умытым. В его общении с правителями сквозило некое превосходство, которое, однако, было вызвано не заносчивостью или спесью, а искренностью человека, не знающего, что такое власть; поэтому он разговаривал с такими людьми по-дружески просто.
Автора этого сочинения Хрисанфий воспитывал с детства, а позже, когда тот вернулся из Афин, встретил с не меньшей любовью, и знаки его расположения росли день ото дня. Автор до того привязался к нему, что с раннего утра занимался риторикой со своими учениками, а после полудня у своего прежнего наставника учился божественным и философским наукам. И учитель не уставал от общения с любящим его учеником, тогда как для него, воспринимавшего знания, эти занятия были праздником.
Спустя немало времени после того, как учение христиан одержало верх и распространилось повсюду, из Рима прибыл префект[197] Азии[198] по имени Юст, человек немолодой, знатный и доброго нрава, не забывший древних обычаев предков, а, напротив, ревностно следовавший этим счастливым и почтенным образцам. Он неустанно посещал храмы и верил всем прорицаниям, гордясь своим усердием и стремлением восстановить старые обычаи. На своем пути из Константинополя в Азию он встретил весьма влиятельного в той области[199] человека (которого звали Гиларий), увлеченного не меньше, чем он сам, и наскоро возвел алтари в Сардах (где их дотоле не было); также не оставлял без внимания развалины ни одного храма, где бы не встретил таковые, намереваясь восстановить их. Совершив положенные жертвоприношения, он пригласил отовсюду людей, славившихся образованностью. Однако они прибыли раньше, чем были позваны, одни – чтобы подивиться этому человеку, другие – считая, что пришло время показать себя; некоторые даже больше полагались на свое умение льстить, чем на образованность, надеясь таким образом стяжать почести, какую-никакую славу или деньги. Итак, все они собрались в назначенное для священного обряда время, был там и автор настоящего сочинения. И вот вышел Юст, устремил глаза на жертвенное животное, распростертое на алтаре, и спросил присутствующих: «Что означает такое положение тела?» Тогда льстецы, пылко восторгаясь тем, что и по положению жертвы можно давать прорицания, стали требовать, чтобы ему одному предоставили сделать это. Но более серьезные люди, поглаживая бороды кончиками пальцев, хмуря лица и важно покачивая головами, рассматривали лежащее животное и переговаривались друг с другом. В свою очередь, Юст, едва сдерживая насмешку, обратился к Хрисанфию, воскликнув: «А что скажешь ты, почтеннейший?» Хрисанфий спокойно ответил, что не одобряет все происходящее. «Если же ты хочешь знать мое мнение об этом, – сказал он, – то ответь сначала, какого характера это прорицание, конечно, если ты вообще знаешь о характерах прорицаний, и к какому виду оно относится, что ты хочешь узнать и как ставишь вопрос. Если ты расскажешь все это, то и я расскажу, какие грядущие события знаменует явленное здесь. И пока ты не скажешь это, с моей стороны было бы нечестиво (ибо боги сами открывают будущее) в ответ на твой вопрос поведать тебе и то, о чем ты спрашиваешь, и грядущее, соединяя то, что будет, с тем, что уже произошло. Ведь, таким образом, перед нами встали бы два вопроса; но никто не спрашивает о двух или более вещах сразу. Ибо тому, что имеет два определения, невозможно дать одно объяснение». Тогда Юст воскликнул, что научился столькому, сколько прежде не знал, и впоследствии постоянно лично общался с Хрисанфием и черпал из этого источника. В ту пору некоторые, прославившиеся своей мудростью, являлись к Хрисанфию из-за его известности, чтобы состязаться с ним в споре, но уходили, поняв, что им далеко до его красноречия. То же случилось и с Геллеспонтием из Галатии, человеком во всех отношениях превосходным, который, если бы не Хрисанфий, считался бы лучшим. Ибо этот муж так любил мудрость, что посетил даже почти необитаемые части света, разыскивая тех, кто знает больше, чем он. Став совершенным в благих делах и словах, он прибыл в древние Сарды ради общения с Хрисанфием. Впрочем, это случилось позже.