Федор Ошевнев
Физик Славик
Так уж распорядилась жизнь: повзрослев, я оказался единственным из класса, сменившим родные пенаты на житье в другом конце России. Даже не каждый отпуск получается выбраться на малую родину. А когда получается, как можно больше стараюсь общаться с друзьями детства.
Ровесники осели либо в нашем районном городке — «большой деревне», либо в ближайших областных центрах. Контактируют мало: погоня за призрачной птицей материального благополучия, трудовые и бытовые проблемы, груз прожитых лет — у иных уж внуки — постепенно отдалили соклассников, сводя их случайные встречи к мини-диалогам: привет — привет, как дела? — нормально, пока — пока.
Я же стараюсь собрать наиболее близких приятелей на мальчишник, вытащить в лес, на пикник, или же свозить на рыбалку, хотя бы на время воссоединяя разобщенных временем и судьбой.
В одно такое отпускное застолье мы, пятеро мужиков в годах, когда-то соседствовавших за партами, солидно «накатили на грудь» и, сменив несколько тем, пустились в воспоминания о школе и учителях, в большинстве своем имевших прозвища — по характеру, внешности либо как производное от фамилии. Тут-то в моей памяти и всплыл преподававший у нас в выпускном классе физику Вячеслав Васильевич Лужкин.
— Вопрос: никто не в курсе, где сейчас Физик Славик проедается? — поинтересовался у собравшихся. — Поди, уж пенсионер? Или еще продолжает кому-то аттестаты портить?
— Тю, опомнился… — и Валерка Асмолов гулко-коротко гоготнул. — Он, можно сказать, давно суперпенсионер. Сверхперсональный…
— Ты что, и правда не знал? — удивился Валентин Путивлев. — М-да-а-а… Дела…
В десятом классе уроки физики поначалу у нас вел срочно мобилизованный под ружье пенсионер со стажем: что-то там у директора с учительской единицей к сентябрю не срослось. Прадедушка, как сразу нарекли мы «запасника», предпочитал по классу не шаркать, а от звонка до звонка прочно гнездился на стуле. Материал объяснял не совсем внятно — есть такая поговорка: говорит всмятку. На опросах откровенно подремывал, оценки же выводил трудно, трясущейся сухонькой ручонкой. Впрочем, «классная» нас сразу предупредила: мол, Прадедушка — явление временное, подходящую «физическую» кандидатуру усиленно ищут. И таковая, действительно, вскоре обозначилась…
Раньше других обладателем особо ценной информации стал вездесущий дылда, «без двух „сэмэ“ рост два „мэ“», Валерка Асмолов. Неунывающий двоечник и фордыбака, по прозвищу Смола, он был неутомимым прикольщиком и вечно балансировал на грани фола в своих остротах.
Вот, в тот год, первого сентября, вышли мы после занятий почти всем классом на реку — жара стояла прямо июльская. Смола нырял-нырял, да вдруг ка-ак вылетит с ревом на берег, а сам за промежность держится. Подскочил к нашей отличнице Таньке Дедовой, цап за руку и давай голосить:
— Ой, беда! Ой, беда! Быстрее в кусты, не дай погибнуть!
Мы так и обалдели — ничего не понимаем. Танька давай орать: отпусти, дурак, свихнулся! Смола же дальше голосит:
— Ой, гадюка за писюн укусила, за самую маковку! Ой, помоги, яд отсоси! Ой, помираю!
Вокруг — дикий хохот. Дедова, пунцовая, ругается, едва не матом. А Валерка чрезвычайно доволен, что опять в центре внимания оказался, и разговоров потом о сомнительной шутке будет — на всю школу.
Учителей Асмолов тоже старался своей фантазией не обделять. Опять-таки в начале учебного года вызвали литератора с урока: к телефону. Не успел Лев Толстый (на деле — Лев Викторович Анфиногенов, а пародийное прозвище приклеилось из-за откормленного живота) закрыть дверь класса, как Смола метнулся к преподавательскому столику, цапнул с него принадлежащий учителю экземпляр романа Горького «Мать» и, срочно реквизировав у Таньки Дедовой линейку-трафарет, быстренько переиначил название первого произведения социалистического реализма. Свою работу он гордо продемонстрировал присутствующим — избранный книжный том отныне именовался: «Е… твою мать!»
«Обновленный» Горький вернулся на законное место. Вскоре в класс вернулся и Лев Толстый. Урок продолжился, вот только Анфиногенов никак не мог уразуметь суть причины всеобщего оживления… Нелитературной правки он до звонка так и не обнаружил, а углядел ее уже в учительской заглянувший туда с каким-то ценным указанием директор школы Шпажник (сие вовсе не фамилия, он просто помешался на разведении цветов и дома, и на пришкольном участке, а гладиолусы у него по неясным причинам пользовались особой любовью). Филологическая разборка закономерно переместилась в наш класс. Подозрение в анонимном авторстве, конечно же, сразу пало на Смолу, который нахально отперся от трафаретного сочинения. Молчали и мы, сколь ни разорялся Шпажник…
Примеров подобных приколов можно привести еще множество, однако вернемся к «особо ценной информации», добытой Асмоловым. Тогда он ворвался в класс, прямо распираемый ею.
— Эге, ученье — свет, неученье — сумерки! — завопил он, вихляясь и пританцовывая. — А что я зна-аю! Нам наконец-то нового физика дали! Ростом почти с меня, зовут Славик, возраст — тридцатник!
— Кто сказал? — сразу насторожился Валентин Путивлев, который собирался на физмат, и проблема назначения и квалификации преподавателя физики его волновала особо.
— А с меня сейчас «классуха» стружку снимала — за прогул, так он сам в учительскую завалил-представлялся, — пояснил Смола. — На одной руке татуировка на пальцах «Слава», на другой — «1941».
— Мда-а-а… — хмыкнул Путивлев. — Бедноваты сведения-то…
Валентин был старше большинства из нас на два года: в школу пошел почти с восьми, да в пятом классе из-за сложного перелома ноги на второй год оставался. К десятому же имел фигуру атлета (таскал стокилограммовую штангу) и толстые бакенбарды, за которые его доставал Шпажник, требуя их сбрить. Валентин упирался, доказывая, что про баки в школьных законах ничего не прописано. Примечательно, что насколько Путивлев соображал в точных науках — две областные олимпиады по физике выиграл и на прошлогодней математической занял второе место, — настолько был безграмотен. А уж познания нашего бакенбардиста в инязе стремились к абсолютному нулю, и он сам простодушно признавался, что для него совершенно безразлично, немецкий на выпускных сдавать, или английский: «Один хрен, ни в том, ни в том, ни бельмеса не петрю…»
За физические данные Валентина мы меж собой называли Мужиком.
…Нового учителя нам представляли завуч-историк Раскладной (на фронте горел в танке, и в полевом медсанбате ему потом ампутировали ногу выше колена, отсюда и весьма своеобразная походка на протезе, и прозвище) и наша «классная», НДП — Нонна Дмитриевна Перова, математик. Затем они удалились. Физик же — он действительно оказался высок, с ежиком темных волос, на который наступали обозначившиеся залысины, толстоносый, крупноротый и тонкошеий, — принялся знакомиться с нами персонально, зачитывая фамилии по журналу. Открывал список Асмолов.
Валерка встал из-за первого стола у окна, куда был водворен в одиночестве, дабы постоянно находился на учительских глазах и поменьше мешал одноклассникам, и гулко выдохнул: «Я!»
— Ни х… хрена себе! — поразился Лужкин, глядя на Смолу снизу вверх, а мы заулыбались: и без того высоченный дылда заметно подрос еще! Оказалось, он сложил под столом стопкой учебники, присовокупил дневник и тетрадки, а потом взгромоздился на верхотуру.
Фокус, правда, тут же был разоблачен. Физик погрозил прикольщику пальцем и строго предупредил:
— Чтоб больше подобного… Никогда! Я глупых шуток не терплю!
Кому бы сказал — ну только не Валерке. Для него это все одно, что перед носом быка красной тряпкой помахать.
— Зато я обожаю, — хамовато заявил Смола и как бы в подтверждение осведомился: — Так, судя по наколочкам, к нам сразу из зоны? И по какой статье чалились? Случаем, не за гомосексуализм?
Не знаю, как в той ситуации нужно было ответить Лужкину, дабы не уронить еще и не завоеванного авторитета. Вот, когда годом раньше, Асмолов, на уроке истории, поинтересовался у Раскладного, действительно ли Ильич номер один в молодости переболел сифилисом, отчего у него потом и не было детей, мудрый историк выдержал небольшую паузу и затем отчеканил: