После этого разговора Техван иногда заходил ко мне, и за кружкой пива я раза два говорил ему о своих доподлинных мыслях относительно жизни крестьян и жителей города и селения. И бог его знает, насколько доподлинными они были. Возможно, что нередко это бывали просто крамольные преувеличения, чем я, во-первых, стремился понравиться Техвану, а во-вторых, успокаивал свою совесть — все по тому же поводу, — что я, как мне до сих пор представляется, своим ловким ответом помог госпоже Тизенхаузен добиться более жестокого телесного наказания для Симсона и его единомышленников. И не только поэтому. Но и из-за странным образом все растущего ко мне уважения со стороны госпожи Гертруды. Ибо ей я своих настоящих мыслей, разумеется, не открывал. При ней я, лояльно улыбаясь, молчал. К счастью, мне не пришлось в первые раквереские месяцы помогать моей госпоже в ее тяжбе с городом. И теперь волей-неволей получилось, что здесь, в Раквере, среди серых и полусерых ремесленников и мелких торговцев у меня была репутация порядочного человека…
Сапожный мастер снова налил наши рюмки, выпил свою разом и стал объяснять: как бы ни куражился город перед Тизенхаузенами, он, к несчастью, внутренне расколот. Три-четыре десятка семей местных немецких бюргеров так замкнуты и высокомерны по отношению к десяти — пятнадцати чистокровным или наполовину смешанным эстонским семьям, как будто между ними совсем нет ничего общего! Будто серые в Раквере такие же беспомощные и тупые, как в Таллине таллинские и нарвские в Нарве. Но раквереские серые, как бы мало их ни было, куда расторопнее и тверже. Да-да! Ибо поползновениям и насилию Тизенхаузенов в последнее время серьезное сопротивление оказали именно серые. Вплоть до этой их последней жалобы в суд. В результате которой у него самого, у Симсона, до сих пор жжет загривок… Ах, из-за чего на сей раз вспыхнула распря? Все из-за того же: госпожа Гертруда потребовала — как она это не раз делала — отдать мызе те четыре клочка земли, на которых стояли дома Симсона и остальных. Потому что их участки будто бы исконные земли Раквереской мызы! А сами они, Симсон и остальные, — якобы дети и внуки крепостных крестьян Раквереской мызы! Что, само собой разумеется, явная ложь. Ах, разве церковные метрики не отражают правды, что госпожа может врать в свою пользу? Бог его знает, насколько бы они эту правду отразили, если бы были, ведь пастор Борге — пусть уж господин учитель простит — тизенхаузеновский пес. А кроме того, что касается времени до 1703 года, так раквереские церковные метрики больше не существуют, их просто нет. Когда-то они вместе с городом и церковью сгорели. «А все же, — закончил сапожник Симсон, — кое-что я вам покажу».
Он встал, заметил, что в комнате из-за дождливого вечера совсем стемнело, задернул серую, вышитую желтыми подсолнухами занавеску, принес из кухни горящую свечу, а из мастерской — стеклянный шар на проволочной подставке и поставил его рядом со свечой, потом достал из расписанного цветами сундука, стоящего в изножии кровати, книгу, положил ее на стол и при помощи стеклянного шара направил на нее свет. И открыл книгу. Это была Библия на эстонском языке. Сапожник показал пальцем на надпись на внутренней стороне переплета, нацарапанную куриными каракулями, но в желтоватом пятне света отчетливо читаемую.
— Гляди, своей рукой написал мой отец в 1740 году, что дед его — читай сам — был гражданином города Раквере и сапожным мастером и помер он в городе Раквере в 1671 году, шестидесяти лет от роду, — и заметь — он, то есть мой прадед, был раквереским гражданином, сыном и внуком сапожника. Понимаешь? А это же со всей ясностью свидетельствует, что Симсоны уже в орденское — или, как говорят, содомское — время были гражданами города Раквере, городскими жителями уже тогда, когда на Раквереской мызе Тизенхаузенами еще и не пахло. С Юханом Тонном и другими дело обстоит, может, и не так ясно, но в общем все же более или менее похоже. Наши отцы и деды за эти две сотни лет бог знает сколько раз искали убежище — в тех случаях, когда в очередную войну город сжигали или когда его дочиста грабили. Конечно, они все бывали в бегах, кто где: в рягавереских Белых болотах, Леппаских лесах или, по мне, хоть в самом Таллине, под защитой стен… Но каждый раз они — или, во всяком случае, их дети — возвращались, строили дома и все опять начинали сначала. Бывало, что кто-то месяц-другой ходил на мызу работать, чтоб заработать на хлеб. Но разве наша тизенхаузеновская карга может сказать, какой король или император лишил нас наших прав свободных граждан?!
Кюммель развязал мне язык, и я спросил (в сущности, этот вопрос интересовал меня больше, чем история их тяжбы с мызой):
— Мастер Симсон, вы и еще трое раквереских жителей решением ландгерихта были присуждены к наказанию розгами. Насколько мне известно, подвергнутых такому наказанию принято отправлять на принудительные работы — на каторгу, в последнее время — строить гавань в Рогервике или Палдиски, или где там еще. Каким же образом вас четверых оставили здесь?! И ваши лоскутки земли у вас тоже не отняли?
— Ну-у, — протянул Симсон, — так ведь у господ не всегда решения и дела шьются по одной колодке…
И трактирщик сказал с удовлетворением, которое ему не удалось стереть со своего широкого белого лица:
— Каторга и изъятие участков — и то и другое входило в их намерение. Но нам удалось это предотвратить…
Он снова налил наши рюмки до краев.
— Так вот, эти давние истории папаша Симсон рассказал вам, чтобы вы увидели, до чего они к нам несправедливы. Но на самом деле несправедливость куда как больше. Поскольку госпожа Гертруда и дальше все то же лезвие точит, за что ее покойный супруг уже давно заслужил преисподнюю: никакого города Раквере вообще никогда, мол, не было. А если даже когда-нибудь и был, так сейчас, во всяком случае, больше его попросту нет. Кстати, господин Фальк, эти разговоры, как ни неприятны они для нашего слуха, в нашем затруднительном положении по-своему идут нам на пользу. Нет, постойте, постойте. Папаша Симсон святую правду сказал, что в городе внутренний раскол. Но одного он не сказал: всякий раз, когда госпожа Тизенхаузен заявляет, что города не существует, что он всего-навсего блошиная деревня на земле ее Раквереской мызы, город смыкает свои расселины. И не исключено, что господин купец Таллквист явится как-нибудь вечером ко мне в трактир, на чистую половину, закажет два кюммеля и провозгласит: «Розенмарк, я говорю вам, в Раквере немцы и ненемцы должны держаться вместе! Иначе Тизенхаузены сожрут нас, как гусей в мартов день!» А если случится ему быть в этот день в особо благодушном настроении, то еще и добавит: «Вы, Розенмарк, вообще странный человек. Сын мельника, неплохо знаете немецкий, вам и вовсе не следует толочься позади или впереди ремесленников и бобылей. Вы могли бы поставить за прилавок приказчика, нацепить себе на шею крахмальное жабо и заниматься своей зерновой торговлей и разговаривать по-немецки. И если дело ваше будет неплохо преуспевать — а почему бы ему и не преуспевать в руках такого человека! — то через десять лет вы станете ein acceptierter Wesenberger Burger[12], а дети ваши уже само собой…»
— Мать! Мааде! — крикнул хозяин в кухню. — Принесите нам к кофе чего-нибудь поплотнее! Для делового разговора требуется.
Через некоторое время Мааде вынесла из кухни тарелку нарезанного сепика от Прехеля с маслом и селедкой и полное блюдечко ломтиков репчатого лука. А я к тому времени выпил уже столько стопок розенмарковского кюммеля, перцовки и чего-то еще, что сказал:
— Мааде, взгляни на меня! Я хочу увидеть твои глаза! — И когда девушка, вспыхнув, посмотрела на меня и глаза ее засияли, будто стеклянный шар папаши Симсона направил в них весь свет от свечи, я налил себе полную рюмку и произнес: — Дай бог, Мааде, чтоб твои глаза не знали в жизни других слез, кроме как от лука и от радости!
После чего я выпил свою рюмку и ждал, что хозяин и трактирщик присоединятся ко мне, но трактирщик махнул Мааде, чтобы она вернулась на кухню, и, когда девушка, как мне показалось, помедлив, удалилась, сказал: