— А это лекарство поможет?
— Ну, знаете, если поможет бог, то и лекарство поможет. Постепенно в какой-то мере должно помочь.
Но ни пилюлям, ни микстуре Гётце она не дала возможности оказать действие. Почувствовав от опиума облегчение, она требовала его чаще, чем было назначено, а несколько раз приняв пилюли и микстуру и не ощутив их действия, она тут же отнесла повторившиеся болевые приступы за их счет. Боли были действительно сильные. На четвертый день она призвала меня к своей постели:
— Беренд, я уеду…
Лицо и руки у нее заметно пожелтели. Она только приняла полную ложку опиума, казалось, что она говорит, не будучи в полном сознании:
— Да, да! Потому что здесь они меня отравят. Лекарство, которое было сразу приготовлено, при составлении которого вы присутствовали, — оно чистое. Оно мне помогает. А то, которое старик один состряпал, — в нем яд. Они хотят меня убить. Вы знаете, по чьему приказу они действуют. Только ему моя смерть не нужна. Я знаю. Он просто хочет мне досадить. И унизить. А исполнители его приказов перестарались. Как всегда с ними бывает. Они годами выжидают случая. И теперь думают, что он представился. Но я перехитрю их! Я уеду в Таллин. Да, да. Идите, пришлите ко мне Фрейндлинга. Я отдам распоряжения. Тийо, Техвану, Гётце. Позовите Гётце сюда. Он тоже поедет. Он будет меня сопровождать. Я ему заплачу. Он возьмет с собой пузырек этого чистого лекарства. А вы останетесь здесь с мальчиками. Пока я не поправлюсь и назло всем подлецам не вернусь обратно. В свой plenum dominium…
Пришел доктор Гётце и велел увеличить дозы опиума, но госпожа Гертруда решила окончательно. Очевидно, за несколько дней боли утихли. Или это было самовнушение, на которое она, видимо, была способна. На третий день ее повезли в карете на мягких рессорах в сопровождении Тийо и Техвана. И доктор Гётце поехал с ней, наверно за хорошее вознаграждение. Через неделю доктор вернулся и сказал, что госпожа поселилась в Таллине, в доме своей дочери Барбары и ее мужа харкуского Будберга, и доверена семье и таллинским врачам.
Я, как приказано, остался и до конца августа поучал Густава и — посильно — Бертрама. О госпоже мы время от времени слышали, что она все еще больна. Потом Густав собрался в Таллин, чтобы оттуда с помощью бабушки или Будбергов отправиться дальше, в Лейпциг. Бертрам, ленивый и эгоистичный пятнадцатилетний байбак, сообразил, что после отъезда старшего брата у меня окажется досадно много времени для нравоучений, и заявил, что вместе с братом поедет в Таллин — должен же он проведать свою дорогую больную бабушку! В сущности, мне следовало бы поехать с ними, но перспектива получить от больной госпожи еще какие-то распоряжения, вместо того чтобы отдохнуть, меня не привлекала. И поскольку в это же время в Таллин для отчета о делах на мызе был вызван Фрейндлинг, я отправил с ним обоих мальчиков. Вместе с письмом моей госпоже, в котором я почтительно сообщал, что, выполняя ее волю, остаюсь на месте в ожидании ее возвращения.
В течение осени, прошедшей без всяких происшествий, я настолько привык к своей независимой жизни, что мысль о возвращении моей госпожи вместе с Бертрамом наводила на меня уныние. Оно неизбежно намного сократило бы те приятные часы, которые всю осень я мог проводить в своей серой чердачной конуре, в обществе, скажем, виландовского «Аготона». Однако мое беспокойство еще более возросло после того, как нам стало известно, что мать Бертрама приехала вместе с его отчимом на принадлежащую ему лифляндскую мызу и перед рождеством забрала туда мальчика, где он теперь и останется. Так что в Раквере для меня вообще больше дела не предвиделось. На крещение пришло мне письмо от моей госпожи. Написанное, правда, не ею, но с ее собственноручной подписью, нацарапанной дрожащей рукой. Вскрывая письмо, я был уверен, что госпожа велит мне получить у Фрейндлинга причитающееся мне жалованье и считать себя свободным от службы у нее. Но нет! Вопреки моим ожиданиям, она благодарила меня за то, что я преданно оставался на месте, советовала мне «остерегаться напитков известного составителя ядов» и сообщала, что самое позднее через месяц вернется домой и с моей помощью — господи помилуй! — наведет порядок в своем plenum dominium.
Но она не приехала. Прошел январь. Наступили февральские морозы, и окна в моей каморке совсем заросли льдом. Потом северо-западный уголок опять оттаял, стал прозрачным.
Первого марта утром пришел Фрейндлинг и сказал, что двадцать шестого февраля днем госпожа Гертруда скончалась.
Конечно же простодушный Раквере ликовал по поводу ее смерти. Даже фогтейский судья Линде, почти полный трезвенник и брюзга, который, кстати, ничего не знал о жалобе на него, так и оставшейся ненаписанной, от удовлетворения столько пропустил, что к вечеру его бледный нос сиял. В обществе со мной и со Шлютером Рихман откупорил еще одну бутылку шампанского. Тайные ратманы — Розенмарк и прочие — несколько дней ходили друг к другу, как говорил Розенмарк — отведать пива мадисова дня, в день Мадиса медведи якобы просыпаются от зимней спячки… Ремесленных дел мастера отмечали это событие тоже в домашней обстановке и степенно. А подмастерья и прочий вольный люд вместе с пригородными крестьянами несколько дней толпились и шумели в трактирах. Только один Калдаалусский Яак (прогуливаясь мимо часовни, я зашел в его погребенную под снегом хижину) сохранял такое же горькое выражение лица.
— Ты что, совсем не выпил на радостях?
— Чего ради! Явится новая, еще почище.
— Другую такую настырную днем с огнем не сыщешь.
— Ежели и будет чуток повольнее, так на такую малость, что из-за этой разницы не стоит даже рот мочить.
И нужно сказать, что прав оказался именно он. По-видимому; но у меня уже не было возможности до конца в этом убедиться.
Город, пропустивший по поводу смерти госпожи не один стакан водки и вдосталь напившийся пива, не успел еще, наверно, протрезветь, когда из Тудулинна в карете, поставленной на полозья, прибыл на мызу старший сын госпожи Гертруды, Якоб фон Тизенхаузен. Этот длинный розовощекий господин с маленькими рыжеватыми усиками и горьким младенческим ротиком тут же приказал созвать слуг и сообщил, что отныне он наследник и полновластный хозяин Раквере. И первое, что он сделал в своем неограниченном владычестве: он выплатил мне жалованье, правда даже и за те последние месяцы, когда у меня не было никаких обязанностей, и отказал мне от места. И, само собой разумеется, приказал мне (что я и без приказания сделал бы сам) съехать с мызы.
Кому случалось стоять на берегу реки и следить за проплывающими кораблями (как это было со мной на немецкой Эльбе, латышской Даугаве и нашей собственной Эмайыги), тот, наверно, заметил, насколько медленно приближается к нам нос, как размеренно, хотя все быстрее, движется борт и как стремительно и неуловимо минует корма.
Я покинул мызу исполненный благодарности, что смерть госпожи спасла меня от необходимости помогать ей в приведении в порядок ее dominium, но, увы, меня не покидало при этом чувство ненужности, вышвырнутости. Я ушел, почти ни с кем не простившись. Потому что старый Техван, славный старик, невзирая на все свои лакейские чудачества, был все еще в Таллине. Там же находилась и Тийо. Это ласковое легкомысленное существо, с которым мне хотелось бы сердечно попрощаться, как потом выяснилось, в Раквере так и не вернулось. Ибо подобная ей крепостная душа в еще меньшей мере может определять свою судьбу, чем такая, как я, вольная ворона: госпожа Будберг за тридцать рублей купила ее у своего брата Магнуса и забрала в Харку, в качестве личной горничной.
Итак, я, свободная белая ворона, отправился в город и прежде всего отнес корзину с одеждой и связку книг в трактир Розенмарка. Я заказал крупяной колбасы с капустой, достал бумагу и написал письмо пастору Кемпе. Сообщи, мол, нет ли в Вайвараском приходе свободного места гувернера или какого-нибудь другого.
Письмо было уже написано, а колбасу я еще только доедал, как вошел Иохан. Нет, он уже годы как не стоял за прилавком. Но раз или два в неделю заходил сюда, кто знает, насколько из-за привязанности к тому, с чего он начинал, и в какой мере от привычки хозяйским глазом взглянуть на действия Пеэтера.