— Значит, признали невиновным?
— Должно быть. А потом господин Якоб дал ему вольную…
— Почему же отпустил на волю?
— Потому что… ну да там, в Таллине, Пеэпа по голове не гладили. Я своими глазами видел, какие раны у него на спине. Правая лопатка долго не зарастала кожей.
Старик отхлебнул, стянул лицо в крохотный морщинистый клубок, выдохнул воздух — я додумал: будто подул на Пеэповы раны на спине — и продолжал:
— Спина-то у него мало-помалу зажила. Но в голове помутилось, чудной какой-то стал, господин Якоб его словно бы бояться стал. И работник с него уже никакой. Вот и получил вольную.
— А как же они этого бурмистра убили, те, что убивали?
— Ну дак меня ведь при этом не было, — сказал старик, — хотя, знаешь, ведь и я мог бы быть. Я вместе с ними сеял рожь и несколько дней шагал по полям с севалкой, но аккурат в то утро… Да эта самая севалка, леший ее возьми, полная не тяжелее полутора пудов была, да у меня кости всю жизнь трухлявые, а в то утро — мы вместе с Пеэпом собирались идти на мызу — мне так поясницу прострелило, что я с топчана не мог иначе встать, как только скатившись на пол. И остался дома. Вот тогда это и произошло там, за Таммику, на краю поля… Каким образом? Да они там за валуном больно долго хлеб ели. Антс их застукал. Ну и давай на них орать и палкой лупцевать, известное дело. И тут они — бывает, другой раз вспыхнет — вскочили, стали сопротивляться. Вырвали палку и хватили его…
Выходит, Пеэп все-таки был убийцей мустметсаского Ханса. Одним из его убийц. Остальные его в свои показания не втянули. Редко, должно быть, такое случается среди деревенских, а все же случается. И сам он не сознался. Дал с себя шкуру спустить, а не признался. Пока не стал вольным. Но под тяжестью своей вины помешался… Вполне может быть. Впечатлительный человек вполне может сойти от этого с ума.
— Они что, швырнули ему в голову камень?
— Нет, — ответил старик, — они хлеб резали и в руках ножи держали. Они его ножами и зарезали.
— И Пеэп с ними?
— Слушай, я ж точно не знаю. Только ежели бы бил, дак кто ж его отпустил бы? Он же не с сеятелями был. Он на лошади возил мешки с семенами на поле. Каждый мешок два пура[49], в ряд через каждые сто шагов…
На следующее утро я сказал госпоже Гертруде, что, пожалуй, мне следовало бы еще раз съездить в Тарту в связи с Пеэпом.
— Зачем?! — воскликнула моя госпожа. — Сумасшедший он или нет, но раз уж он получил от Якоба вольную, так пусть подавится своей волей. Мне до него нет никакого дела!
Я предвидел этот ответ.
— А если он двадцать лет назад убил вашего бурмистра? Если он один из убийц, который до сих пор избежал наказания?
— Откуда вы это берете?
— Я ездил в деревню Тырма и разговаривал с тамошними людьми.
— И узнали, что он был?..
— Во всяком случае, у меня возникло подозрение. По-моему, следует выяснить у самого Пеэпа. Теперь, когда он помешался, он, наверно, уже не так ловок, как тогда, когда его признали невиновным.
Госпожа подняла от своих бумаг взгляд праведного судии:
— Если вы действительно считаете, что убийца моего бурмистра избежал наказания, то поезжайте. Я велю мадемуазель Фредерици в это время больше заниматься с мальчиками музыкой.
Спустя три дня я снова был в Тарту, и бургомистр по судебным делам дал мне разрешение еще раз поговорить с заключенным. Разумеется, в надежде, что это поможет им от него избавиться и переложить ответственность на госпожу Тизенхаузен. И я опять оказался в знакомой обшарпанной каморке, куда ввели Пеэпа, и он сел на табурет в сажени от меня.
— Ты меня помнишь?
Он продолжал смотреть в пол, но кивнул.
— Ты говорил мне, как ты его убил. Что ты схватил двухпудовый камень и ударил его по голове. Помнишь?
Пеэп кивнул. Я сказал:
— Слушай меня теперь внимательно. Я напомню тебе, как на самом деле все произошло там, на поле, летом сорок восьмого года.
Он поднял голову. Странно светлые, чуть ли не белые глаза на сером, почти синем с глубокими бороздами лице остановили на мне взгляд, мне показалось, испуганно, потом опять уставились в пол.
Я сказал:
— Да, это было, когда сеяли рожь. За Таммику, на краю поля. Помнишь? Сеяли яэтмааский Михкель, мяэский Аннус и еще третий — алликаский батрак. Ты подвозил им на поле мешки с семенами. Мешки каждый в два пура. И через каждые сто шагов — следующий мешок. Когда ты после утреннего завтрака в первый раз выехал из зарослей с мешками на телеге, ты услышал, как мустметсаский Ханс на кого-то орет. И тут же увидел: неподалеку на земле за кучей камней сидят те трое, а Ханс во все горло надрывается и размахивает палкой. Ты в ту пору был смелый и сильный. А Ханс со своей бурмистрской грубостью уже давно сидел у тебя в печенках. Как у всех, чьи спины не раз отведали его палку. Или у тех, к чьим девушкам он приставал. Ты оставил телегу и подошел к ним. Собственно, даже не зная зачем. Наверно, тебе хотелось крикнуть: «Слушай, Ханс, чего ты орешь на людей благим матом?! Отнимет у тебя что-нибудь эта минута, что они здесь сидели, чего ты глотку дерешь?» Или что-нибудь в этом роде. И тут — они тебя, наверно, и не заметили — ты увидел, что те три человека не вскочили послушно на ноги. Они стали складывать остатки хлеба в мешки, а Ханс принялся их колошматить палкой.
Даже странно, насколько явственно я представлял себе эту картину, когда говорил: проклятия бурмистра, свист и удары палки по спинам в сермяжных рубахах и трех съежившихся под ударами мужиков… будто я сам при этом присутствовал, будто было это не двадцать лет назад, а вчера, сейчас. Я видел все столь явственно, что словно бы и не замечал, однако я заметил, как Пеэп меня слушал. Его костлявый подбородок был опущен на грудь, странно пустой черный, зияющий рот открыт, и он прижимал к нему сжатую в кулак правую руку, будто хотел что-то вдавить обратно в себя. Я продолжал:
— И тут у тебя потемнело в глазах. Ты схватил из кучи двухпудовый камень. Ты так его сжал, что у тебя дергались ладони. Ты поднял камень в воздух. В этот момент мужики вскочили. Ханс выронил палку. Те трое на него набросились. Молниеносная пыхтящая схватка. Тут ты увидел: у тех троих в руках были ножи. И ножи — в крови. Бурмистр вскрикнул и упал на дерн. А ты бросил камень на землю. Или положил обратно в кучу?
Пеэп шепотом ответил:
— Положил — должно быть — обратно в кучу…
— А когда тебя избивали на мызе, а потом — в Таллине, чтобы ты признал свою вину, что участвовал в убийстве, так ты ведь не мог признать. Другие признались. Потому что были убийцами. А ты не признался. Потому что не был. Они тебя, наверно, вообще с перепугу и не заметили. И как тебя ни били, ты повторял одно и то же, и они с тобой не сладили. Потому-то тебя и освободили. А все ж таки они тебя одолели. Помнишь, уже там, в подвале на Вышгороде, когда ты с окровавленной спиной лежал ночью в темноте на соломе, как-то однажды ты вдруг от ужаса вздрогнул и очнулся: а может, ты в самом деле не положил камень обратно… Может, ты все-таки швырнул его Хансу в голову? В то время, как остальные набросились на него с ножами? Или даже чуть раньше? Потому что ты ведь хотел его убить!.. Может быть, они набросились на него с ножами только тогда, когда он уже лежал сбитый твоим камнем?.. И эти минуты сомнений, — Пеэп, ты слышишь меня? — когда они тебя отпустили, а других в кандалах отправили на каторжные работы, — эти минуты сомнений стали все чаще возвращаться. Чем больше забывались подробности, тем правдоподобнее тебе казалась твоя вина. Минуты сомнений превращались в минуты твердой уверенности. Они все больше срастались вместе. Они каменели в тебе, превращаясь в огромный ком смертной вины. И ты стал себе представлять, а потом и сам поверил, что совершал это несколько раз, совершал все снова и снова! Скажи, Пеэп, это было так?
— Нет, нет, нет, — сказал Пеэп неожиданно горячо, — Они же все умерли. Яэтмааский Михкель и те двое. А теперь должен я… если не тогда, так теперь… Разве господин этого не понимает?