Хруст пожал плечами и вдруг неожиданно для самого себя пробормотал:
– Интересные они твари, таищ полковник…
– Кто? – не понял Рубцов.
Хруст был готов откусить себе язык. Он сам не понимал, как ухитрился вслух произнести то, что лениво вертелось у него в голове. И может, и следовало бы если не откусить, то хотя бы прикусить свой похмельный язык, но он этого не сделал, и к его ужасу язык продолжал болтать как бы сам по себе:
– Да, пингвины, таищ полковник, вчера передачка была по телеку, так там пингвинов показывали – ходят, разговаривают, ну прямо как… – тут Хруст неимоверным усилием воли закрыл рот.
Все присутствующие тоже как по команде закрыли рты ладонями, чтобы удержать рвущийся наружу хохот, а физиономия полковника Рубцова медленно налилась клюквенно-красным соком.
– Замечательно! – каким-то каркающим голосом проговорил он. – Тут, понимаешь, четыре трупа, разодранные черти кем… или чем… Мне наверху всю плешь проели! А у нас в отделении, этот… как его, мать… поручик Ржевский объявился! Ну, который спрашивал, как ежи ебутся. А майор Хрусталев, значит, пингвинами интересуется! За-ме-ча-тель-но, вашу мать!!.
– Я… это… – пробормотал Хруст и замолк, решительно не представляя, что говорить дальше.
– Пингвинами! – рявкнул Рубцов, и ударил кулаком по столу так, что тяжелый стол загудел. – Я вам покажу пингвинов! Вы у меня все к пингвинам, мать их, отправитесь, и я вместе с вами… Не-ет, – он погрозил всем пальцем, – я сам уйду к ебене матери на пенсию, а вам такого пингвина сюда поставят, что мало не покажется. Он вам объяснит, как надо работать, а не водку жрать и на планерках издеваться! Я вас всегда свой задницей прикрываю, а тебя, Хрусталев – это вообще отдельный разговор, а ты мне тут… – полковник горестно махнул рукой и смолк.
– Василь Иваныч, я, это… ну, словом… – начал было бубнить готовый сквозь землю провалиться Хруст, но полковник еще раз махнул рукой и буркнул:
– Всё, надоели… Идите все нах…, у меня дел по горло.
(В отличие от "Колобка" из известного сериала, Рубцов все планерки заканчивал именно таким образом – не "идите, работайте", а "идите на…", не взирая ни на присутствующих дам, ни на погоду, ни на состояние текущих дел, ни… Словом, ни на что. И никто не возражал и не обижался – его любили.)
Все выкатились в коридор, там убрали от ртов ладони, и… В коридоре раздался такой хохот, какого еще не слышали стены отделения. Смеялись все – мужики, подвизгивая и хлопая себя по ляжкам, смазливая молоденькая лейтенантша и пожилая некрасивая капитанша, утирая платочком выступившие слезы, – все, кроме Хруста. Хруст чувствовал, что ему это не скоро забудут.
И был прав.
Вот уже две недели он каждый день находил на своем столе изображения проклятых пингвинов – иногда выполненные карандашом, иногда шариковыми ручками, а один раз даже акварельными красками, взятыми, видимо из набора своих спиногрызов. Сегодня же кто-то перешел на новый рубеж и достал пластиковую фигурку… Ну, прямо, мимо тещиного дома я без шуток не хожу…
* * *
Самое смешное, Хрусту действительно понравилась та передачка по телеку, понравились эти забавные существа, так похожие на людей, передвигающиеся на задних лапах и явно что-то говорящие друг дружке.
Хрусту вообще нравились животные.
Не то, чтобы он любил с ними сюсюкать, или даже вообще любил, просто он всегда относился к ним с каким-то… доброжелательным интересом. Причем с самого детства, с тех пор, как… Да, пожалуй, с того случая, когда пятилетним карапузом в деревне, с любопытством наблюдал за квохчущими во дворе курицами, а потом подошел к здоровенной дедовской овчарке, к которой даже его бабка, хозяйка, подходила с опаской, и попытался вытащить у нее из пасти большую кость.
Двенадцать швов, которые ему наложили на руку, все считали чудом. И вполне оправданно – по всем прикидкам его детская рука должна была остаться в пасти овчарки, но…
Не осталась.
По каким-то неведомым, может быть, понятным только ей причинам злобная сторожевая собака не только не перекусила детские косточки, но даже не тронула клыками – лишь располосовала руку передними зубами, не будучи в силах преодолеть мощный инстинкт охраны своей еды. Дед пытался ему объяснить это, боясь, что у мальчонки останется навсегда страх, что он будет теперь бояться собак, но…
Мог бы не объяснять. На следующий же день, со свежезабинтованной рукой Ваня (в ту пору его домашние называли его ласково Ивушкой) вышел во дворик, подождал, пока овчарка доела свою похлебку и досуха вылизала миску, подошел к ней и стал гладить здоровенную голову и почесывать её за ушами той самой рукой, которой вчера взялся за кость. Стоявшая во дворике бабка оцепенела от ужаса, но потом, видя, что овчарка стоит спокойно, не рычит, а просто стоит и ждет, когда мальчик натешится и оставит её в покое, перевела дыхание и торопливо перекрестилась.
Овчарка действительно относилась к нему после этого вполне дружелюбно… Нет, скорее равнодушно, примерно как к кошке, которая порой приходила и ложилась возле её брюха, потягивалась, теребила лапками её огромные лапища, вообще вела себя свободно и нагло, явно ощущая себя главной и неприкосновенной. Впрочем, кошка и была главной – она была старше собаки, играла с ней, когда та была еще крохотным щенком, и поэтому… Тут все было понятно. Что же касается Ивана, то даже он не совсем понимал, ни тогда, ни потом, когда вырос и вспоминал этот эпизод, почему собака приняла, как данность, отсутствие у него и тени страха и стала позволять ему делать с собой то, что позволяла лишь одному деду – хозяину.
Трудно сказать, полюбили ли они с собакой друг друга. Вряд ли. Между ними никогда не было никаких сюсюканий, облизываний и прочих нежностей. Но когда двое соседских мальчишек постарше, играя с ним во дворике, начали по-мальчишески заводиться и толкать его уже всерьез, от будки послышалось глухое предостерегающее ворчание. А когда один мальчишка в конце концов сильно толкнул Ивана и тот полетел на землю и здорово саданулся коленкой о валявшийся там кирпич, у будки раздался короткий страшный рык, громко лязгнула цепь и…
Будь цепь чуть подлиннее, толкнувшему его пареньку вряд ли было бы суждено стать взрослым.
На следующее лето мать опять привезла Ивана к родителям в деревню, но дедовскую овчарку он уже не застал. На все расспросы дед с бабкой бормотали что-то маловразумительное (увезли… убежала погулять…потерялась), но тот самый мальчишка, который толкнул его во дворе прошлым летом, радостно сообщил Ивану, что собаку, случайно сорвавшуюся с цепи и убежавшую в поле, зарубил топором пьяный тракторист. Увидев, что у Ивана (тогда еще Ивушки) на глаза навернулись слезы, мальчишка стал радостно кривляться, приплясывая перед Иваном, и выкрикивать:
– Пойди поищи своего защитничка, Ванька-встанька-пидорас щас у нас получит в глаз!…
В глаз Ванька действительно получил, и не раз, и очень больно (мальчишка был старше и сильнее), но… Домой он вернулся после "разборки" молча и на своих двоих, а вот тот мальчишка – ползком и подвывая.
Всю ночь Ваня тихо плакал, но не оттого, что болели разбитые губы, подбитый глаз и ребра. Плакал и утром, когда к нему пришел дед и стал неумело утешать его. Плакал за завтраком, когда бабка подкладывала ему лучшие куски и бормотала, что надерет уши здоровым пацанам, которые "справились с малышом". И перестал плакать лишь днем, когда из случайно оброненных дедом слов понял, что тому трактористу после той разборки так же, как и его, Ваниному, "врагу", не удалось уйти на своих двоих. Более того, трактористу, как оказалось, уже никогда не суждено было ходить на своих двоих: его вообще еле довезли до больницы, и одну ногу пришлось отнять, а вторую спасли, правда… уже почти не гнувшуюся. ("Пускай спасибо скажет, что жив остался, – буркнул дед, – на медведя я с ней не ходил, врать не буду, а пару волков порвала, как утят, люди знают…") Тракторист, оклемавшись, грозился судом, требовал денег, но были свидетели тому, как он сам лез на пса с топором, как сам нарывался, кроме того, деда в деревне уважали и любили, и дело заглохло.