Мои внутренности выжгло до костей, и даже те обуглились, когда я понял, что стал сиротой при живой матери, что стал рабом, будучи сыном королевы Мендемая, что я голодаю, пока она распивает чентьем и вкушает яства с королевского стола, что я сплю на тюфяке из опилок, пока она нежится на перине рядом со своим венценосным любовником. Я – сирота, а она родила от него дочь – принцессу всего Мендемая. Правда, об этом я узнаю намного позже.
Детей в Огнемае почти не было. В этом мире дети вообще редкое сокровище. Меня увезли с первыми же обозами в сторону Тартоса. Лишь тогда я понял истинное значение слова рабство. По сравнению с тем адом, который начался для меня здесь, пребывание в Огнемае было сказкой. Все же для любовницы Верховного демона делали исключение и относились ко мне более или менее сносно. Я так и не смог назвать ее «шлюхой верховного», язык не поворачивался. И я бы убил каждого, кто ее бы так назвал, и, тем не менее, я прекрасно понимал, кто она такая и за какие заслуги жила во дворце. В рабстве взрослеют рано. Так рано, что у свободного смертного или бессмертного встали бы дыбом волосы. У бесправных нет возраста. Всем плевать, сколько тебе лет. Если ты вышел из младенчества, стоишь на своих двоих, и на тебе можно пахать или подкладывать тебя под господ, с тобой именно это и сделают. Никто тебя не пожалеет.
Первый же перекупщик, который стащил с меня одежду и осматривал как скот, сказал, что я буду либо красивой и дорогой шлюхой, либо сильным воином и от меня зависит, что именно я выберу. Тогда я плохо понимал, что значит быть красивой шлюхой, но понял через несколько дней, когда моего соседа по клетке надсмотрщики отымели прямо при мне. Он был старше лет на шесть. Подросток. Сейчас я уже не помню его имени, да и называл ли он мне его вообще. Я смотрел, как три здоровенных мужика насилуют двенадцатилетнего мальчишку, как называют его маленькой сучкой и суют в него свои толстые члены, и меня рвало на пол вонючей похлебкой, которой нас накормили с утра. Именно тогда я понял, на что способны взрослые мужчины, и что именно мог проклятый демон делать с моей матерью, удерживая у себя во дворце. О, я все еще мечтал ее освободить из рук монстра… и не понимал, что для этого я должен буду стать монстром сам. А когда я им стал, то она перестала быть для меня матерью. У монстров нет матерей.
Мальчишка не дожил до утра, когда они ушли, он разодрал свою окровавленную робу на длинные полоски и повесился на решетке. Я ему не помешал и не остановил. Тогда я уже точно знал, что, скорее, сдохну, чем позволю сделать с собой то же самое. Я смотрел, как он конвульсивно дергается в предсмертных судорогах и как течет моча по его ногам, и не позвал надсмотрщиков. Когда он замер и его взгляд остекленел, я почувствовал облегчение и какую-то извращенную радость – он им больше не достанется никогда. Он обрел свою свободу. Пусть и такой ценой.
Я просидел в клетке с трупом несколько дней, чувствуя, как он разлагается и рассыпается в прах у меня на глазах, как от жары распухает его кожа, и как мерзко жужжат вокруг него мухи, ползают по его лицу и по телу. Мне не было страшно. Я, наверное, уже тогда получил свою первую порцию персонального безумия. Ночью лежал и смотрел в темноту, а его тело раскачивалось на сквозняке, и верхняя планка решетки скрипела. Но уже тогда я понимал, что бояться надо живых. Я пел колыбельную моей матери нам обоим и смотрел на ступни его ног раскачивающиеся на ветру. Потом я буду долго видеть их перед глазами и вспоминать, что эти твари с ним делали при мне, и как он смотрел мне в глаза, когда засовывал голову в петлю. Он не мог говорить – ублюдки разорвали ему рот.
Трое суток сосед провисел со мной рядом. Ровно столько, сколько нас не кормили и не приносили чистой воды – мы лакали из мисок, прибитых к полу. Карантин перед распродажей на рынке. Рабов кормили лишь перед торгами. Не хотели за два дня переводить на них еду. Мне не дали ни крошки за то, что не позвал на помощь, когда смертный раб повесился.
– Мелкий гаденыш! Дай мне кнут, Гар!
– Не порть товар, Дао! Не трогай мальчишку! Он слишком мал. Испугался, видать. Мелкотню и так не покупают. Испортишь – вообще никто не позарится, придется кормить за наш счет еще несколько лет.
– Пусть вылижет мои сапоги, и я его пощажу. Слышь, ты, звереныш, а ну-ка на колени.
Подошел ко мне и схватил за шиворот, всматриваясь в мое лицо.
– А он смазлив. Личико как у девчонки. Интересно он везде такой красивый? Я бы пощупал.
– Мал еще. Тебе мало этого дохлого смертного? Хочешь испортить и демоненка?
– Тогда пусть вычистит мне сапоги языком. Давай, лижи!
Я харкнул ему в рожу, зная, что мразь не вытерпит и изобьет меня. Я предпочитал, чтоб меня высекли, но на колени перед этой безродной падалью я не стану.
Меня избили железным кнутом с хрустальными шипами. Так я получил свои первые шрамы. Я хорошо их запомнил. Потому что меня повесили рядом с мертвецом в такую же петлю, и, пока я дергался и задыхался, надсмотрщик хлестал меня по всему телу. Конечно, я не умер потому что, в отличие от человека, телепающегося рядом, я все же был бессмертен. С каждым ударом кнута я взрослел. Терпел, стиснув зубы, и понимал, что меняюсь. Что внутри меня что-то горит и воняет дымом. Скорей всего, жалость и остатки человечности, доставшиеся от моей когда-то смертной матери.
– Сучонок, ори! Проси пощады, засранец!
Но я лишь тихо постанывал, кусая губы до крови, но не попросил его остановиться. Я, скорей бы0 позволил содрать с себя кожу и мясо, чем унизиться и взмолиться.
– По лицу не бей! Следы останутся – Гарен с тебя и с меня шкуру спустит. И так не досмотрели одного.
В тот день меня не продали и не продадут. Несколько лет я проработал на шахте из-за никчёмности, как считал мой первый хозяин Гарен, продавший меня низшему эльфу. Я ни на что не годился, слишком был щупл и мал. И он решил, что я могу на него поработать, таская камни в телегах, а потом и махая молотом, пока не сдохну от ядовитых испарений хрусталя, который мы добывали из недр вырубленных нами пещер. В какой-то мере это спасло меня тогда от участи моего соседа, потому что мальчишек продавали в основном на потеху. На шахте умирали даже бессмертные. Мы дышали жидким ядом. Кто послабее начинал разлагаться изнутри. А слабыми были все – нас паршиво кормили и не давали отдыхать. За любую провинность стегали кнутами. На моей спине не осталось живого места. Она была вся изрыта старыми и свежими рубцами, как и плечи, и икры, и грудь. Но в основном, удары приходились на спину, если надсмотрщикам казалось, что мы медленно работаем. Я помню, как к нам привезли партию новеньких. Один из них был бывшим гладиатором с одной рукой – ему отрубили ее по плечо в последнем бою, после которого он стал непригоден, и хозяин продал его на каменоломни, а точнее, на медленную смерть – лучше бы прикончил его на арене, но тогда нельзя было поиметь за раба еще пару золотых. Видать, было мало того, что он приносил, рискуя своей жизнью, раньше вместе с победами. Помню, как впервые почувствовал внутри это дуновение ледяного урагана ненависти к рабовладельцам. К тем, кто возомнили себя выше нас. Ярго рассказывал нам о боях и о великих гладиаторских сражениях рассказывал, что гладиаторы живут иначе и даже могут купить себе свободу. Он подарил мне надежду.
Я сбежал с шахты один. Не помню, сколько мне было тогда лет. Я перестал считать годы, когда понял, что моя мать все равно меня здесь не найдет, да и возраст не имел никакого значения – раб был рабом с пеленок и до самой смерти. И его использовали, как только можно использовать живую игрушку или вещь, пока она окончательно не развалится или не рассыплется на кусочки. Бегство в Арказар означало шанс на новую жизнь. Шанс на то, что меня могут заметить. Интуиция инкуба не подвела. Я дал себя изловить у самых ворот Арказара, и поймал меня не кто иной, как Ибрагим. Бывший управляющий Аша, изгнанный демоном и сбежавший к Эльфам. Хитрая паршивая лиса, сделавшая свои ставки на мою жизнь и свободу.