Or di’ а Fra Dolcino dunque, che si armi,
Tu, che forse vedrai il sole in breve,
S’ egli non vuol qui tosto seguitarmi,
Si di vivanda, che Stretta di neve
Non rechi la vittoria al Noarese,
Che attrimenti acquistar non saria lieve.
Так вот, — о ты, который, быть может, скоро увидит свет солнечный, посоветуй от меня Фра Дольчино, чтобы он, если не хочет быстро за мною последовать сюда же, то хорошо запасся бы оружием и провиантом, дабы зимние лишения не предали в руки Наварца победу, которую стяжать иначе будет нелегко.
Мешканов щелкнул языком и подмигнул глазом:
— Опять козырь! Литературности подпустил Захар… Знай наших! Хо-хо-хо-хо!
...Апостольские братья были так истощены, что походили скорее на полусгнившие трупы, чем на живых людей. И, однако, крестоносцы осмелились штурмовать осажденных лишь после того, как некоторые перебежчики сообщили, что дольчинисты от слабости почти не способны уже владеть оружием. 26 марта 1307 года укрепления Монте-Рубелло были взяты штурмом. Это была бойня, а не бой. Осажденные отказались просить пощады, и началась чудовищная резня людей, большинство из которых не могло даже стоять на ногах. Из 1900 человек, продержавшихся до конца, почти все были убиты, немногие бежали и лишь несколько человек было взято в плен. В числе пленных были Дольчино и Маргарита. Епископ велел щадить их, находя, что быстрая смерть на поле битвы для них — слишком слабая кара.
— Чем и кончается действие третье…
...Но напрасно епископ старался заставить пленных еретиков угрозами и пытками отказаться от их учений. Дольчино и Маргарита стойко вынесли все ужасы застенка, назначенные им свирепым судьею. Верующая женщина не испустила ни одного крика боли, ни слова жалобы или злобы не вырвалось из уст могучего пророка. Им перебили кости, вывихнули суставы, их кололи спицами, рвали мясо клещами, — они терпели, стиснув зубы, молчали и не отреклись. 2 июня 1307 года Дольчино был сожжен на костре в Верчелли. Маргариту осудили присутствовать при казни любимого человека. Еще раз. и снова напрасно, обоим предложили отречься, а потом, чтобы увеличить мучения несчастного Дольчино, наемники схватили Маргариту и, поставив ее на возвышение против костра, на котором умирал ее друг, вождь и пророк, пытали ее и издевались над нею. В опере Э.К. Нордмана обе казни героев, Дольчино и Маргариты, совершаются одновременно. В действительности Маргариту сожгли позже, в Биелле. Как ни запуган был народ кровавою расправою с патаренами, все же бестрепетный героизм гибнущих вождей апостольского движения снова взволновал массу, крестьяне восстали, и надо было дать им целое сражение, чтобы получить возможность публично казнить Маргариту. Когда она стояла на эшафоте, один нахал из знатного рода осмелился дать несчастной пощечину… Толпа разорвала негодяя в куски…
— А вы знаете, что Тунисов ни за что не соглашается петь этого самого нахала? Хо-хо-хо-хо! Помилуйте, говорит, что это за роль? Вся публика тебя ненавидит… Еще в самом деле в куски разорвут! Это, говорит, со стороны Берлоги — одна зависть и интрига… Хо-хо-хо-хо!
...Память о крестьянской войне, поднятой апостольскими братьями, долго жила в народных песнях не только Пьемонта, но и всей Италии. Еще в 1363 году церковный собор в Латуре должен был издать особый закон против последователей Дольчино, размножившихся на юге Франции. А в 1372 году папе Григорию XI [44] пришлось воспретить грозною буллою почитание праха фратичеллов и дольчинистов; народ — особенно в Сицилии — поклонялся им, как мощам. Так сбылись вещие слова, которыми — в могучем дуэте на смертном костре — Дольчино и Маргарита заключают прекрасную оперу Э.К Нордмана:
Не бойся погибнуть! Смерть — начало жизни!
Огонь очищает! Умрем, чтобы победить…
Из нашего пепла Феникс воскреснет
И к небу пламенным облаком взлетит!
Последние два стиха Мешканов громко пропел полным голосом и, складывая прочитанную рукопись вчетверо, посмотрел в глаза композитору значительно и даже строго:
— Ах как дает эти слова Андрюшка! Ах как он их дает!.. То есть — просто, кажется, за все тринадцать лет я еще не слыхал от него ничего лучше, чем он этого вашего Дольчино изображает теперь на репетициях… По душе ему пришлось!.. Воображаю, что будет на спектакле! Вот — покажет! вот — доложит!.. Эх, счастливцы вы, господа молодые композиторы, что работаете, когда на свете есть вот этакий Андрей Берлога!
Нордман не отвечал. Глаза его смотрели в одну точку, лицо было экстатическое [45]. Сквозь голову его бурею мчался полифонический вихрь голосов, хоров, оркестра:
Не бойся погибнуть! Смерть — начало жизни!
Огонь очищает! Умрем, чтобы победить…
Из нашего пепла Феникс воскреснет
И к небу пламенным облаком взлетит!
II
В то время как Нордман и Мешканов изучали рукопись о «Крестьянской войне», в режиссерском кабинете кипел горячий спор. Андрей Берлога — огромный, вихрастый, нервный, в синеве по бритым щекам — ходил по комнате, как лев встревоженный, ставя то на стол, то на стул, то на этажерку, то на полку книжную, то на бюро новые и новые столбики папирос, которые он забывал курить, и они бесполезно сгорали или угасали у него в руке. Мориц Раймондович Рахе — чистый, опрятный, маленький, с симпатично некрасивым, пожилым лицом в кустах исседа-рыжей бороденки и редких волос, тоже музыкально лобатый, как Нордман, с глазами неопределенного цвета и выражения, завешанными непроницаемым спокойствием внешнего холода — скрытым «не тронь меня», — сидит, поджав ноги, на кожаном диванчике, будто мерзнет. Ежится, курит толстую и очень ароматную сигару и, — всякий раз, что Берлога поднимает голос, — Рахе посматривает на закрытые двери кабинета с очень заметным неудовольствием.
Берлога. Как тебе угодно, Мориц, но мое последнее и решительное суждение, что Елене Сергеевне не следует браться за эту партию.
Рахе. Лубезный Андрей, прежде на все одолжай мне говорить тихо. Вы, певцы, immer [46] запомняете, что имеете поставленные голоса. Ти громляешь, как валторна. Мы не одни и не в лесу. Я весьма возможно даже, что Елена уже на театр. Одолжай мне говорить тихо. Я не желаю иметь eine grosse [47] домашняя неприятность.
Берлога. Черт возьми! Друзья мы или нет? Товарищи мы или нет? Мы трое — ты, я, Елена Сергеевна — работаем тринадцатый год, как дружная тройка, съезженная в одной упряжке. Мы вместе боролись против старых рутин, предубеждений, насмешек, равнодушия толпы. Вместе переживали трудные минуты и скользили над пропастями краха. Вместе победили, пришли к успеху и создали этот театр. Слава нашей оперы гремит по свету, как единственной, которая сумела поднять лирическую сцену на высоту общественного дела. Неужели после таких двенадцати лет я должен прятать от вас свои искренние мыс-ли и не могу сказать любимым, старым товарищам открыто и прямо в глаза: не делайте, братцы, того-то и того-то, — оно у вас не выходит?!
Pахе. Не можешь, Андрей. То есть — можешь, но не надо.
Берлога. Странно и… не ожидал!
Pахе. Двенадцать лет большой срок, mein lieber [48] Андрюша. За двенадцать лет… М-м-м-м… Ти мне будешь делать большое удовольствие, если перестанешь совать окурок на твоя папироса в мой портфейль…