Литмир - Электронная Библиотека

Аухфиш не стал спорить с профессором: он видел, что у старика даже пена вскипает на губах от злости, — и прошел мимо. Но вслед ему неслись визгливые всхлипывающие выкрики:

— Я удивляюсь Морицу Раймондовичу Рахе, как он мог допустить… Кажется, солидный музыкант, не мальчишка, старый капельмейстер… Театр опозорил себя!.. Профанация искусства!.. Щенок из приготовительного класса!.. Я собственными ушами слышал параллельные квинты… Если бы мой ученик написал подобную мерзость…

«Да! — думал Аухфиш про себя, отзываясь на эту бессильную злость сразу и невольным гневом пред очевидною недобросовестностью предвзятого мнения, и веселым злорадством своей несомненной победы, — черта с два! напишут твои ученики что-либо подобное! Разве ты музыкант? Столоначальник от композиции и тюремщик в душе! Отношение из Гайдна! Входящее из Моцарта, исходящее из Россини».[320]

Аухфиш бродил по буфету, по коридорам, по фойе, прислушиваясь к рокоту разговоров, и — что дальше, тем больше и светлее расцветал душою. Успех Нордмана превзошел все ожидания. Хвалили Берлогу, восхищались Наседкиною, одобряли оркестр и несравненную дирижерскую палочку Рахе. Но — что редко бывает с оперною публикою — как-то весь театр нутром понял, что сегодня при всем их великолепии главные-то в спектакле все-таки не они, и движущая, центральная-то суть — не в них, всеми любимых и среди всех знаменитых, но в том, никому незнакомом, неуклюжем, беловолосом мальчике-чухонце, который — когда по требованию публики чуть ли не в двадцатый раз открылась в занавесе выходная дверь на вызовы, — показался публике между Берлогою и Наседкиною, ничтожный, едва не шатающийся, с испуганным обморочным лицом.

— Ага! Ага! — повторял торжествующий Аухфиш, кланяясь дамам, кивая шапочным знакомым, пожимая руки встречным друзьям. — Вы поражены? Вы увлечены? Вот видите! А между тем вы слышали самую слабую часть партитуры… это только начало! это только завязка! только первый акт!.. Мы сегодня поклялись задушить вас впечатлениями… вы уйдете из театра, бледный от испуга и восторга…

— Ты что же не свистал? — сердито спрашивал в райке толстогубый проходимец белявого своего товарища. — Ведь велено свистать… деньги дадены.

Тоттолько повел наглыми глазами на ревущую, краснолицую, уже потную и мокроволосую молодежь. В грохоте ладоней и ног будто исполнялась тоже своеобразная симфония землетрясения какого-то. Отверстые глотки орали протяжным серьезным воем, почти грозными голосами, точно войско откликалось на зов боевой трубы. Распаленные пламенем, полные румяною жаркою кровью, молодые лица сверкали восторженно-хмурыми, страстными, озлобленными глазами.

— Свистнешь тут! — проворчал белявый. — Самого так свистнут…

— На то и нанимался, чтобы скандалу быть.

— А если с четвертого яруса вниз головой?.. Видишь: ошалели. Вона — статуй-то стоит…

Статуй, то есть контролер Сергей Кузьмич Аристонов, был в эти минуты в самом деле способен спустить вниз головою с четвертого яруса всякого, кто пошел бы против успеха «Крестьянской войны». Он переживал странные минуты. В груди его поднимались волнения и чувства, совершенно новые для его беспокойной, бурлящей силы. Когда Риммер, назначив его на дежурство в верхний ярус, предупредил, что посылает его на пост, который может стать, так сказать, боевым, Сережка был очень доволен — не по чему другому, как просто по удали, заполнявшей всю его разбойничью, богатырскую натуру. Он был горд поручением и весел доверием. Значит, мол, мы молодцы, коли добрые люди с первого взгляда узнают сокола по полету и кланяются: не выдай, Сергей Кузьмич, поддержи!.. И ему хотелось оправдать себя, хотелось, чтобы вспыхнул ожидаемый и предсказанный скандал, — и уж тогда-то блеснет он собою, уж покажет, каков он на свете живет, раб Божий Сергей Кузьмин сын Аристонов! Покуда не началась увертюра, он неотлучно следил за двумя проходимцами — и сердце у него страх горело желанием, чтобы они зацепили его и дали ему повод вышвырнуть их из театра.

«На одну ручку!» — мечтал он, презрительно ухмыляясь.

За что он будет драться, что от кого защищать, — о том он не имел еще никакого понятия и к этим вопросам был глубоко равнодушен. Дирекция, которой он служебно принадлежал, сказала ему: если будет скандал, — вышвырни вон скандалистов. Ну и довольно того! Больше ему нечего было, да и не интересно знать. Он любил шевельнуть и хвастнуть силою, любил пустить в ход могучий свой кулак. И теперь, когда в воздухе запахло потасовкою, хотелось драки для драки, удали для удали. Больше ничего.

Сергей Аристонов слушал не первую оперу в жизни своей, не первый спектакль слышал он и в театре Савицкой. Не впервые слышал он и Наседкину. Ему очень нравилось, что она — артистка, любимица публики, он любил, что ей аплодируют громче, чем другим артистам, вызывают ее после актов и в конце оперы больше, чем других. Было смешно и гордо, слушая ее, думать про себя под шум «Демона» или «Валькирии»: «Эка моя Лизка-то сегодня закатывает! Вот-то сейчас в ладоши трепать будут!.. Раз двадцать вызовут. Ах, шельма!»

Проходила в антрактах публика, — контролер Сергей Аристонов слышал:

— Наседкина — божество… Наседкина — совершенство… Такого драматического сопрано не запомнит русская сцена… Русская Мари Дюран… Великая артистка.[321]

А Сергей улыбался про себя скептически и насмешливо думал: «Скажите пожалуйста! Моя-то Лизка!»

Сегодня Наседкину вызывали десятки раз, завтра о Наседкиной все газеты печатали статьи, как о величайшей художественной надежде оперного мира, послезавтра на Наседкину падал из лож или с галерки дождь цветов, у Наседкиной почтительно целовал ручку генерал-губернатор, Наседкина пела на вечере для проезжих великих князей. Но для Сергея Аристонова Наседкина тем не менее оставалась до сих пор только Лизкою, и это-то именно и было ему забавно: «Для всех — ух ты что, а для меня — моя Лизка!»

В шлеме ли Валькирии, в локонах ли Тамары, во всяком гриме и наряде, — Сергей — быть может, один в театре — не поддавался обаянию талантливых перевоплощений артистки и всегда признавал в лицо и, — с упорною, презрительною веселостью своего, домашнего, постельного человека, — помнил и ни на минутку не забывал в ней ту свою Лизку, которая вчера спала с ним в его бедном номеришке грязных и дешевых меблированных комнат. Если же он пожелает и прикажет, то и сегодня она после спектакля надует всех, кто ее окружает и стережет, и улизнет от них, как тень незаметная, воровская, и придет, плутовски, крадучись, ночевать к нему, мещанину Сергею Аристонову, вчера бродяге, а завтра, быть может, хулигану. Размышляя об артистической карьере своей любовницы, Сергей согласно признавал одно: Лизке повезло. Но ему было дико подумать, что Лизке повезло неспроста, что его Лизка — существо необыкновенное, особенное. Ему никогда в голову не приходило, что он ее не стоит, не пара ей. Даже при зрелище самых ярких ее вдохновений, самых блестящих ее триумфов, он чувствовал себя бесконечно выше и властнее ее. Везет, мол, Лизке, но Лизка все-таки только Лизка, а я, слава Тебе, Господи, Сергей Кузьмич Аристонов, и — дондеже хощу — Лизка — моя девка и у меня в кулаке!.. Любовную связь, возникшую между Наседкиною и Берлогою, Сергей считал по тому же разряду: Лизке везет. Он смотрел на Берлогу без всякой ревности, а — с тем озорным снисхождением, с тою юмористическою и неуважительною почтительностью, как счастливые ухаживатели за молодыми женами старых и солидных мужей относятся к ловко обманутым и слепым рогоносцам. Либо — как тайный и расчетливый сутенер — к богатому и щедрому содержателю, который сдуру воображает себя единым и любимым обладателем продажной женщины, не подозревая, что предмет его страсти — лишь покорная, слепо рабствующая кошка своего повелителя-«кота». По натуре больше озорник, сорванец и школьник, чем хулиган, Сергей не способен был злоупотреблять своею властью над Лизою Наседкиною, как средством материальных вымогательств или другого рабовладельческого каприза. Он гнушался влиять через Наседкину на Берлогу и держать его в руках. Но ему была невыразимо смешна эта пара, в которой «самый интересный человек в России» играл роль обманутого дурака, а «Лизке» приходилось вертеться и кружиться между двух огней, чтобы ни одним не обжечься: настоящего хозяина-любовника ублаготворить и показного провести за нос так ловко, чтобы он, будучи в дураках, тем не менее испытывал блаженство и оставался в восторге от своей новой возлюбленной. Что он и только он был, есть и будет, покуда сам того захочет, настоящим хозяином своей Лизки, Сергей Аристонов нисколько не сомневался. В своем взгляде на Лизу Наседкину он — как смолоду остановился на той победоносной точке, когда в глухом губернском городе, среди нравов едва дрогнувшего темного царства, завладел ею, полудикою, пятнадцатилетнею купеческою дочерью, ошалевшею от первых приступов пробужденной чувственности, — так в этой самодовольной позиции и остался. Может быть, если бы Елизавета Вадимовна сумела устоять пред Сергеем при первом свидании, он нашел бы в себе новое уважение к ней, рассмотрел бы в ней нового человека. Но теперь эта Брунгильда, эта Тамара представлялась ему совершенно тою же Лизкою, которая, плюнув на все, не исключая отца с матерью, удирала из гимназии на свидания с ним, Сергеем, — как блудливая кошка, прыгала через заборы, ползала в подворотни, лишь бы вдоволь нацеловаться и поспать с своим милым дружком. И никогда Сережка не поверил бы той перемене, что у этакой-то насквозь ему знакомой его Лизки может быть теперь внутри общего с Берлогою больше, чем с ним, Сергеем, и что Берлога его Лизке интереснее и ближе, чем он, Сергей.

65
{"b":"595412","o":1}