Литмир - Электронная Библиотека

— Но мне именно это в ней и нравится! — воскликнул Берлога. — Свобода, сила и непосредственность!

Савицкая возразила:

— До первой простуды, с хорошим насморком!.. Смотри, Андрей Викторович! И вы, Нордман! Мне как директрисе театра в конце концов не слишком важно «do» госпожи Наседкиной. Возьмет она его — отлично; не возьмет— ее печаль: она провалится, а на деле нашем это не отзовется. Только в газетах напишут, что странно, мол, зачем г-жа Савицкая поручила неопытной дебютантке партию, которая по всем правам принадлежит ей самой, и сама Савицкая должна бы ее петь. Так что я ничем не рискую. Но вы, друзья мои, вы, которые строите на верхнем «do» Наседкиной чуть ли не целый политический переворот…

— Знаешь, Леля: довольно бы! — резким движением остановил ее Берлога. — Ты играешь словами и глумишься. На верхнем «do» Наседкиной никто никаких политических планов не строит, а что она в силах создать из Маргариты Трентской политический образ, — ты, я думаю, сама сознаешь. Остроты твои злобны, несправедливы и некстати. Как бы ты ни считала меня виноватым, глумления я не заслужил…

— Глумления ты не заслужил, но боюсь, что сожаления ты уже заслуживаешь, — тихо сказала Савицкая. — Я не сочувствую тебе в твоих политических экстазах, но я понимаю тебя, я вчуже люблю и ценю силу и красоту, с которою ты ищешь своей идеи в искусстве. Теперь ты воображаешь, что нашел. Твое счастье. Но — не ошибись! не обманись! Больно будет! Искренность — качество хорошее, но на ней умные и ловкие плуты ездят верхом, как на добром коне, и совсем не к тем красивым воздушным замкам, куда коню хочется… Ты нашел орудие, влюблен в орудие: берегись, не оказаться бы тебе чьим-нибудь орудием самому! И некрасивым орудием, Андрей! Верь мне — когда-нибудь ты прозреешь, оглядишься зрячими глазами, и станет тебе стыдно, и ты вспомнишь это мое слою…

— Это ты опять про Светлицкую? — сухо и нетерпеливо перебил Берлога. — По-женски, по-женски, Елена! И — это стыдно тебе и обидно мне: предполагать меня… меня! под влиянием какой-то Светлицкой… Я не ребенок, служу театру почти два десятка лет, Саньку Светлицкую знаю смолоду и вижу насквозь. Говорить с нею об искусстве — наслаждение, но запутать меня в театральную интригу — нет, нет! ты слишком обидного мнения о моих умственных способностях и нравственной опрятности! Я знаю старую интригантку и — не на таковского напала! Орудием Сани Светлицкой я не был и не буду никогда… Да и вообще, если в театральной своей карьере я бывал чьим-нибудь орудием, если случалось бессознательно служитъ чьим-либо чужим целям, так только — уж позволь напрямик сказать — только твоим, друг Елена. И, следовательно, не тебе о бесхарактерности моей или о наивности и безволии, что ли, распространяться и не тебе меня ими попрекать.

Савицкая сидела бледная, с глубокими, яркими глазами.

— А вот эта жалоба твоя… — медленно начала она.

— Я не жалуюсь, я только констатирую факт.

— А вот эта жалоба твоя, — настойчиво повторила она, — разве не от Светлицкой?

— Причем Светлицкая? Она — если и говорила — голос толпы, не больше… Это все знают и все об этом говорят.

— Все? Даже все? Ах, Андрей, Андрей! Не дай Бог мне увидать тебя когда-нибудь так же опутанным и съеденным, как ты, слепой человек, меня съесть помогаешь!

— Ну, Леля, извини меня, но эти твои намеки и подозрения — уже театральщина. А театральщины я терпеть не могу. Ты знаешь. В твои счеты со Светлицкою я входить не намерен, они мне нимало не интересны и меня не касаются. Это — ваше, женское…

— Ах как много ты говоришь сегодня о женском и хвалишься тем, что ты мужчина!

— Наседкину я выбираю петь Маргариту потому, что она более подходит к партии и, следовательно, выгоднее нам в интересах дела, а ставить интересы дела выше личного самолюбия — этому я в твоей же школе выучился. И остается только удивляться, что других-то ты учила хорошо, а когда очередь сломать свое самолюбие дошла до тебя самой, ты не умеешь и не хочешь подчиниться очевидности, ревнуешь, злишься и делаешь мне несносные сцены…

Савицкая поднялась, гордая и мрачная, как Королева Ночи.

— Андрей Викторович, — сказала она резко и порывисто, — избавь меня от чужих, необдуманных и с ветра взятых слов. Это все не твое. Не может быть твое. Если бы я не умела владеть собою и побеждать личное самолюбие ради дела, мы не вели бы этого разговора. Да! Если смотреть с личной точки зрения, моя обязанность сейчас — спасать себя и мой театр от узурпации, которую ты мне сослепа готовишь. Мне следовало бы поставить на карту все риски, которыми ты угрожаешь, закаменеть и на все твои крикливые претензии отвечать — нет! нет! нет! Потому что ты меня губишь. Ты не понимаешь, но ты меня губишь. Как артистку, как директрису, как друга, как женщину. Ты ставишь меня в отвратительное, унизительное положение, ты объявляешь мне начало моего конца… Не возражай! не возражай! Спроси свою совесть: она тебе доскажет, чего еще не объяснила Саня Светлицкая… Но я не в состоянии рисковать театром. Дело мне дороже. А я в таком капкане, что надо выбирать: либо мне быть, либо делу. Я не могу сказать: не хочу Наседкиной, — потому что ты связал с нею судьбу «Крестьянской войны». Я не могу отказаться от постановки «Крестьянской войны», потому что она — законное достояние нашего дела, нашей артистической программы, она нам нужна и нравственно, и материально, мы не имеем права уступить ее другому театру, это было бы нравственным самоубийством нашего дела. Я не могу сказать тебе: артист Берлога! слушайтесь дирекции и служите, как я того желаю, а иначе — ступайте вон… Потому что лишиться тебя, — значит разрушить театр, а он мне, поверь, Андрей, не доходами только дорог… Ты знаешь свою необходимость, Андрей, — и пользуешься ею. О! Тебя хорошо навели на ум, кто ты и что ты в театре, и какая у тебя власть… Я связана по рукам и по ногам, а ты лепечешь о самолюбии! Хорошо, Андрей! Хорошо! Сейчас я сломала свое самолюбие, как ты желал: я о пощаде тебя просила, а ты даже не понял, — я глаза тебе открыть хотела, я тебя на обрыве хотела удержать, в который ты и сам летишь, и нас всех тянешь… Хорошо! Ступай к своим новым друзьям! Работай с ними, слушай их лесть, езди в их упряжке, воображая, будто везешь общественное дело, и — будь что будет. А меня в своей памяти зачеркни, как я тебя зачеркиваю… Служить будем вместе, но работать — врозь! Дороги разошлись… мы с тобою больше не товарищи.

XIV

Елизавета Вадимовна Наседкина, свежая, вся бархатная, грандиозная, величественно шествовала главною городскою улицею, счастливая любопытными и внимательными взглядами, которыми ее встречали и провожали прохожие господа и дамы, с удовольствием узнавая в ней ту молодую известность, о которой теперь так много шумит молодежь и пишут газеты. Елизавета Вадимовна была в том трансе успеха, когда человек даже хорошеет от счастья, — так ему везет. С утра, еще в постели, она прочитала три рецензии о Валькирии — каждая длиною по целому столбцу. Две совсем на «ура»; одна — Самуила Аухфиша — с легкими замечаниями, но столь почтительными, окутанными в такие комплиментарные формы, что впечатление получилось чуть ли не более радостное, чем от тех «ура» начистоту: сразу видно, что, уважая и надеясь, писал журналист, — в критических чернильницах подобный тон находится только для первостепенных и авторитетных артистов. Вышла Елизавета Вадимовна на улицу, — афишные столбы пестреют анонсами с ее именем, жирно напечатанным в красную строку, — не забывает обещания Мешканов, старается. В окнах эстампных магазинов — ее фотографии рядом с Савицкою, Берлогою, Яном Кубеликом, и перед ними — либо синий студенческий околыш, либо те барашковые шапочки, что возбуждают столько ненависти в Насте Кругликовой. Встречные прохожие глазеют, впиваются издали любопытными взглядами, оборачиваются и долго следят, с завистью: вот он, мол, каков талант-то бывает вне сцены и запросто! Встретился обер-полицеймейстер Брыкаев — полковник бравости и усатости необыкновенной — и отсалютовал, как королеве. А всего полгода назад вышло у Наседкиной недоразумение с паспортом, — так этот же самый полковник заставил ее прождать два с половиной часа в вонючей своей приемной. Принял — руки не подал, не посадил, на ногах выдержал четверть часа, слушал ее, как Юпитер — травяную тлю, и во всем отказал огулом: на что был вправе, на что не вправе — по совокупности и без разбора. Отказал, как только полиция умеет отказывать: не желаю — и шабаш! И можете жаловаться хоть самому императору! Так что потом Светлицкая ездила поправлять дело — и устроила, как водится, в пять минут, ибо для громкого имени, дорогого парижского туалета, крупных бриллиантов в ушах, для жалованной кабинетской броши на груди, у обера сразу и время откуда ни взялось, и неподатливый закон очень вежливо и угодливо посторонился. Промчался на лихаче в резвых санках, вея по ветру патриаршею бородою, Захар Венедиктович Кереметев и ручкою послал Наседкиной на тротуаре столь дружеский и улыбающийся воздушный поцелуй, что певице еще веселее стало: уж если эта старая осторожная лиса так откровенно и льстиво заигрывает, значит, театральные фонды дебютантки стоят, выше чего и стоять нельзя! Офицер и нарядный бобровый господин в цилиндре долго шли за Наседкиною и, заметно желая быть услышанными, громко разговаривали о вчерашней опере. Наседкину хвалили. Наседкиною восторгались. Офицер клялся, что она ему нравится лучше Савицкой; штатский поддакивал, что Савицкая и молодая-то никогда так хороша не была, а теперь и сравнение обидно. В Наседкиной находили все: голос, игру, талант, вкус, даже красоту.

45
{"b":"595412","o":1}