Рахе пожал плечами.
— Мне заявлял Андрюша.
— Придется назначать лишние репетиции, мучить хор и оркестр…
— Was kann ich? [246] Мне заявлял Андрюша.
— Андрюша… Андрюша… — с досадою повторила Савицкая. — Эта «Валькирия» еще не сделала ни одного полного сбора… Хорошо Андрюше заявлять… надо же и с кассою считаться!
— Сбор-то, пожалуй, будет, Елена Сергеевна, — почтительно вмешался Риммер. — Публика г-жою Наседкиною очень заинтересована. Сбор будет.
Рахе кивнул головою, добыл свою вечную сигару и подтвердил:
— Jawohl! Ти не должен быть боязний: сбор будет.
Елена Сергеевна умолкла, с сердитыми глазами, с нервно вздрагивающею верхнею губою. Рахе посмотрел на жену внимательно, глубоко, понял, что в ней кипит большая буря, и попробовал смягчить положение.
— Я бы полагал, Елена, что в следующий «Демон» Тамару должен петь ти.
Елена Сергеевна встала с места таким резким движением, точно стрела сорвалась с тетивы.
— Нет, Мориц, я Тамары больше петь не буду.
Рахе запыхтел сигарою.
— Не есть остроумний… Ти желаешь, чтобы труппа и публикум думали, что ти испугалась на молодая конкурентка?
Савицкая мрачно задумалась.
— Хорошо, — решительно сказала она. — Ты прав. Повторим «Демона». Я буду петь. Только с Тунисовым, а не с Берлогою.
— Но-о-о-о?! Елена!!!
Савицкая остановила мужа, даже подъявшего к потолку изумленные длани с дымящеюся сигарою, повелительным, твердым жестом.
— Это мое решение. Непреклонное. Неизменное. Не беспокойся, пожалуйста. Берлоге оно будет только приятно. Ему не такая Тамара нужна. Сам только что сейчас здесь распространялся…
Рахе с досадою щипал бороденку, мотая головою.
— Ah! Worte, Worte, Worte! [247] Ты говоришь слова, в которые нет смысл и дело.
— Я пою «Демона», но без Берлоги.
— Сбора не будет, Елена Сергеевна, — осмелился вставить слово Риммер и спохватился: директриса обратила к нему лицо, какого он не видал у нее за все тринадцать лет службы.
— Да?! Не будет сбора? При моем участии? Это вы — мне в глаза?!
Голос ее вырос до жестких, стальных каких-то звуков, лицо стало красно, и зубы открылись, и все тело напряглось враждебною энергией, как один взбудораженный мускул.
— Помилуйте, Елена Сергеевна…
Рахе бросил сигару и поспешил ему на помощь. Он слишком хорошо знал, что пламенные глаза и побелевшие губы Елены Сергеевны сулят провравшемуся управляющему недоброе. Он знал, что вывести из себя Елену Сергеевну, при ее суровой самовыдержке, — почти чудо, — за всю совместную жизнь он видел жену в подобном состоянии не более трех-четырех раз. И это были важные и жуткие для нее моменты, — и, как всякий «прорвавшийся» человек, она была в них страшна, опасна, несправедлива — тем опаснее и страшнее, чем крепче сдерживала себя до того. Рахе взял жену за руки и заговорил быстро, спокойно, убедительно.
— Елена, Риммер есть совершенно справедливый. Он очень преданный, и ти напрасно крикаешь на верный тебе человек. Der Kerl hat Recht [248]. «Демон» есть опера, которую делает не сопрано, doch [249] баритон, и ти не имеешь никакой повод, за что обижать себя на Риммер. Без Андрей Берлога «Демон» — пшик! Mit diesem Тунисов willst du sein ein vox clamantis in deserto? [250]
Елена Сергеевна, со злыми еще, но уже угасающими глазами повторяла:
— Я с Берлогою петь не стану! не стану! не стану!
— Елена!
— Если уж даже ты, Мориц, думаешь, что я — без помощи нашего великолепного Андрея Викторовича — не в состоянии привлекать публику…
Рахе в сердитом отчаянии схватился за голову.
— Ah! Dummheiten! Ich kann nicht erklären… [251] Не то, совсем не то…
—...Тогда я не понимаю, зачем мне вообще оставаться артисткою в своем собственном театре? Это — значит: и я все свои песни спела, и моя песня спета…
— Ты раздражена, у тебя нервы, ты не хочешь меня слушать, ты не хочешь меня понимать, ты желаешь сердиться и срывать свое сердце.
— Поверь, у меня достаточно самолюбия, чтобы не довести себя до унижения быть в тягость собственному делу… Я не Светлицкая, Мориц, — я Елена Сергеевна Савицкая! Да!
— Ah! Wem sagst du?! [252]
— Тебе, милый мой друг и супруг, Мориц Раймондович, — тебе, мой учитель, ценитель, последнее мое слово, высший мой авторитет в музыке за эти тринадцать лет!.. Ах, Мориц! Мориц! Да что же это?! Тринадцать лет работать трудом египетским, отдать в искусство все, — честь, молодость, любовь, — всю жизнь… для чего? Чтобы — при появлении в театре первой же случайной девчонки с громким голосом — ближайшие твои друзья первые поспешили тебе объявить: ступай вон! ты стара! ты больше никуда не годишься, очисти место для молодой, отдай ей свои роли, а сама садись в кассу и продавай билеты на ее спектакли…
И она в новом отчаянии заломила руки над головою, как в смертной, истерической тоске. Рахе, красный, встревоженный, со слезами на глазах, бросился к ней и усадил ее на мягкий диван.
— Елена! молчи! Елена! ты не имеешь права так говорить! Ты будешь раскаивать себя, что оскорбляла нас! Я желаю тебе добра, Риммер желает добра, но ты не позволяешь говорить, не желаешь слушать… ты с ума сходительный!..
А дверь режиссерской раскрылась, как от вихря, и на пороге вырос красный, потный, лысый, торжествующий, радостный Мешканов.
— Елена Сергеевна! Елена Сергеевна! Пожалуйте! Зовут!
Риммер издали показал ему кулак. Рахе взглянул с испугом. Елена Сергеевна сразу преобразилась в свою обычную ледяную маску.
— Кто меня зовет? Куда зовут? — сухо возразила она, стараясь не глядеть на режиссера.
Мешканов сообразил, что влетел не ко времени, и спустил тон.
— Виноват… публика вас зовет, Елена Сергеевна… — смиренно сказал он, устремляя на директрису жалобно извиняющиеся, круглые глаза, — всем театром вопят… пожалуйте!
— Зачем это? Я не пела, слава Богу…
— Хотят благодарить вас за дебютантку…
— Много чести!
Рахе стал между нею и Мешкановым.
— Елена! не говори! Тебе сейчас не надо ничего говорить, — быстро шепнул он ей, — ничего не говори, чтобы не раскаиваться потом, Елена…
И, обратясь к Мешканову, уже громко и по-хозяйски распорядился вслух:
— Елена Сергеевна чувствует себя нездоровою и выйти не может…
— Maestro! Да ведь не уймутся: будут орать до утра… я уже два раза электричество гасил: не действует… еще хуже! Хо-хо-хо-хо! Барьер в оркестре ногами ломают!
— Выйдите вы и сделайте анонс. Елены Сергеевны в театре нет, — чувствуя себя нездоровою, она уехала до конца спектакля и выйти не может…
— Глупости! — вдруг вскрикнула Савицкая. — Чтобы завтра весь город кричал, будто я так огорчилась успехом Наседкиной, что слегла в постель от разлития желчи? Одна Санька Светлицкая чего наговорить постарается! Нет! Этого удовольствия я ей не доставлю! Нервы нервами, а дело делом! Я иду, Мешканов! Мориц, пойдем!
— Aber… при чем я?
— Вас, maestro, тоже ужасно как зовут, — заметил Мешканов, — но я уже не смел настаивать, потому что вы сказали, что довольно выходили… И Светлицкую зовут… как профессора. Прикажете выпустить?
— Конечно! О чем тут спрашивать? Неужели сами не могли догадаться?
И вот — затрещал гром воплей и плесков опьяненного восторгом, непустеющего зала, и брызнули на сцену яркие огни, и они стояли перед рампою, пред распахнувшимся занавесом: Берлога, Рахе, Светлицкая, Елена Сергеевна, Наседкина, Юлович… Публика бушевала и вопила:
— Савицкую! Браво! Спасибо! Савицкую!
А она, стиснув зубы, задыхалась от отвращения чувствовать свои руки в руках — она знала — двух своих злейших врагов и, мило улыбаясь публике и товарищам, думала и заботилась теперь лишь об одном, чтобы руки не были холодны, не дрожали и не выдали бы ее волнения ни торжествующей Наседкиной, ни еще более торжествующей Светлицкой. Дружеским и фамильярным жестом «матери театра» она вытолкнула вперед, к суфлерской будке обеих — дебютантку и ее учительницу. Публика ревела. Светлицкая утирала платком глаза… Занавес упал. Берлога очутился около Елены Сергеевны и — благодарный, восторженный — нагнулся, чтобы поцеловать ее руку. Но губы его глупо и пусто чмокнули в воздухе…