А Светлицкая молитвенно сложила руки и почти простонала, с выражением страдания на круглом и янтарном сквозь белила лице.
— Маша! За что?
Юлович мотала головою, как вошедшая в азарт норовистая лошадь.
— Так вот, — не дала бы, да и не дала… Кабы была директрисою… Не дала бы! не дала!
— Ты, Марья, — с сердитою насмешкою перебил нахмуренный Берлога, — должно быть, спала там, — на своей качалке? Со сна бредишь? Бог знает что говоришь!..
— Ах, батюшка, да не всем же дан дар сразу влюбляться, как тебя угораздило!
Берлога посмотрел на нее строго и холодно.
— Сказал бы я тебе, Марья Павловна, на эти твои слова одно свое словечко…
— Ну? — задорно откликнулась та, приподнимаясь с качалки на локтях всем туловищем вперед, точно готовая принять неприятельский штурм крепость.
— Не люблю браниться при Елене! — откровенно рассмеялся вдруг Берлога, — она меня расхолаживает, как цензура, и я теряю свой ругательный лексикон…
Светлицкая, — обнимая Юлович за плечи, отчего та, вертя всем телом, усиленно освобождалась, — ныла и чуть не плакала с другой стороны.
— Маша! Ну можно ли? Зачем? Ты всегда такая добрая ко всем, и вдруг… Я не понимаю! Что тебе? Зачем?
— Да вот хоть бы затем, чтобы тебе досадить… У!!!
Она погрозила Светлицкой массивным своим кулаком и откинулась на спинку качалки. Светлицкая сделала вид, что принимает шутку, и ответила тем же, изящно округлив украшенную перстнями руку и с самою очаровательною улыбкою на крашеных губах. Но Юлович совсем не шутила, и теперь, хотя мир к ней понемногу возвращался, вытянутое на качалке огромное тело ее колыхалось бурно и гневно.
— Ты, Санька, думаешь, что если я у вас слыву дурою, бабою-простынею, то тебя, умницу, уж и не проникаю? — метнула она последнюю стрелу парфянского отступления. — Врешь! Я тебя вижу насквозь и все твои планы-прожекты хоть сейчас пересчитаю по пальцам в полной видимости… да!
Это Светлицкая оставила без ответа, пропустив, как брошенное на ветер, мимо ушей.
— Полно вам спорить, пожалуйста! — нетерпеливо остановил Берлога. — И о чем? Дело решено. Елена Сергеевна согласна, Мориц благословил, Захар Венедиктович тоже, я и подавно… одна Марья Павловна — сама не зная с чего, закусила вдруг удила… Но это на нее бзик нашел. А бзик нашел, бзик и пройдет. Ваша ученица получит дебют, моя милая Саня, и хороший дебют! Вот вам в том моя рука! И дебют дадим, и успех будет, и ангажемент заключим.
— Хо-хо-хо-хо! — отозвался из-за стола своего Мешка-нов, — положим, насчет Захара Венедиктовича вы, Андрей Викторович, маленько — хо-хо-хо-хо! — увлекаетесь… Захар Венедиктович ничего не говорил… хо-хо-хо-хо… он даже и не присутствовал, когда вопрос сей подвергнут был обсуждению…
— В самом деле? Куда же его черт унес? — воскликнул изумленный Берлога, тщетно ища глазами по углам режиссерской, только что бывшего здесь седобородого, длинного, апостольского Кереметова, с его жандармскими глазами под черною шапочкою Фауста.
Мешканов хихикал. Рахе возразил с ленивою досадою:
— Н-ню! Который год ты знаешь наш Захар и до сих пор не можешь быть привычайный? Он видал, что ты себя горячишь, Маша и Саня взошли в своя вечная пикировка… н-ню, он не любит шум, спор и — чтобы бывать со своим голос между вами посредник…
— Сия благоразумная лисичка, — хихикнул Мешканов, — в дурную погоду завсегда в свою норку прячется! Не охоч наш Захар Венедиктович брать на себя ответственность и высказывать свое решительное слово в делах, могущих иметь исход двоякий…
— Отвратительная манера! — со злостью воскликнул Берлога. — Возмутительно мне это в нем! Я Захара люблю, уважаю, первый с ним друг, но трусость эта его нравственная, греческое вилянье хвостом ни в сих, ни в тех… брр!.. Ненавижу!.. Тушинец! Переметная сума!
Он уселся на ручку той же качалки, где колыхалась Юлович, и приятельски обнял певицу.
— Машенька! Сложи гнев на милость: пора! Не так уж я виноват пред тобою. Да не зайдет день твой в гневе твоем!
— Пошел к черту!
— Не верю: уже не сердишься, — и глаза смеются, и губы врозь плывут… Прошло твое сердце, прошло.
Марья Павловна крепко ударила его в спину кулаком.
— Эх ты! — захохотала она. — Конечно, прошло. Кто на тебя, непутевого, долго сердце удержит? Счастливчик! Баловень! Не стоишь ты того, а прошло.
— Однако, господа, — продолжал Берлога, качаясь вместе с нею, — это очень осложняет дело, что Кереметев удрал, яко тать в нощи… Мы не можем постановить решения без главного режиссера…
— То есть можем, — возразил Рахе, но это предлог на большая претензия.
Елена Сергеевна согласно кивнула головою. Но Мешканов выступил вперед с почтительно склоненною головою и с рукою, растопыренною по-масонски на красном жилете.
— Мориц Раймондович! уважаемый! Елена Сергеевна! досточтимая! Вы в глубочайшем заблуждении! Помилуйте! Какая претензия? Что вы? Хо-хо-хо-хо! Если Захар Венедиктович скрылся, то именно затем, чтобы вы решили сей щекотливый вопрос без него, а он потом примет его готовым, как ядрышко из раскушенного и облупленного ореха. Хо-хо-хо-хо! Излюбленная система нашего Улисса…[167] Хо-хо-хо-хо! Предположим — если вы дадите дебют девице Тяпочкиной, — не все ли ему равно? Он промолчит. Промолчит вообще для всех и пред всеми. Если не дадите, он — вам промолчит, но Александре Викентьевне будет с жалостью изъясняться: «Ах, мол, этакая, мол, досада, что меня тогда на заседании не было! Я бы настоял, я бы вас поддержал… Ну можно ли, ну можно ли было упустить из репертуара такое вокальное сокровище?! Что делают?! Что у нас только делают?! Ах, ах, ах!»
Он представлял наивно-лицемерные манеры старого театрального романтика удачно: хлопал увлажненными глазами, воздымал ладони к потолку и по очереди поправлял то пенсне на переносье, то воображаемую черную шапочку. Артисты смеялись. Мешканов, пришпоренный, продолжал:
— Теперь допустим, г-жа Тютькина будет на дебюте иметь успех. Захар Венедиктович сейчас же в трубы затрубит, что это — его рук дело, он ее нашел, пригласил, под опеку взял, обучил сцене и публике преподнес, как аппетитное кушанье некоторое… хо-хо-хо-хо!.. Если же, чего не дай Бог, m-lle Ботинкина провалится, тот же Захар Венедиктович завтра же перестанет кланяться не только с нею, но и с Александрою Викентьевною, и всем направо и налево станет рассказывать самым умирающим своим голосом: «Вот прозевал один раз, ушел из заседания, — ну и скандал! Что делают?! Что делают?! Ну разве можно было выпускать на образцовую сцену подобное чудище? Ах, ах, ах!»
— Ну довольно вам за глаза паясничать! — вдруг оборвал Мешканова Берлога, — сами хороши!.. Небось в глаза Захару этак изобразить его не посмеете?..
Режиссер захихикал.
— В глаза не посмею… Да и зачем же в глаза? Это невежливо… Хо-хо-хо-хо! Абсолютно не посмею!
Берлога обвел товарищей испытующим взглядом и тряхнул своею косматою гривою.
— Я желаю петь с нею… с этою вашею Пеночкиною!
Светлицкая не утерпела — всплеснула руками и грузно шевельнулась на скрипнувшем стуле: огромная и злая радость впервые удовлетворенного самолюбия, внезапное победоносное торжество старой досады так и хлынули, так и охватили, наполнили и будто расширили ее взыгравшее сердце. Было чрезвычайною редкостью в репертуаре, чтобы Берлога пел с кем-либо из примадонн, кроме Елены Сергеевны. Когда приходилось так, он раздражался, комкал партию, играл скучно и небрежно и доводил своих случайных партнерш капризами и откровенным к ним презрением только что не до слез. Такому же случаю, чтобы он потребовал, — сам заявил и потребовал — участия другой певицы, не было примера за все тринадцать лет дела. Его неожиданный энтузиазм поразил всех, и все смотрели на него странно, почти дико, — к большому его неудовольствию: точно он совершил какую-то неловкость, бестактность, чуть не преступление! Лица Елены Сергеевны не было видно. Она сидела в тени, за зеленым колпаком стоячей электрической лампы, низко опустив голову на грудь. Один Рахе остался спокоен и холоден, как человек, подготовленный и давно ожидавший.