Литмир - Электронная Библиотека

Елена Сергеевна. Ты всегда работал вдохновением. В этом и твоя страшная сила, и твоя слабость.

Берлога. Вдохновение! Что такое вдохновение? Когда я люблю идею и весь проникаюсь взрывом страсти к ней, вот мое вдохновение! Мне надо знать, что тем, что я пою, я делаю дело и заставляю сердца гореть хорошим огнем, — вот мое вдохновение. Я перестаю чувствовать себя трутнем, когда одною интонацией Демона заставляю слушателей вместе со мною проклинать мир, в котором нет свободы и знанья. Когда одним молчаливым появлением верхом на коне среди павшего на колени народа я говорю о свирепом Иване больше, чем иная «монография по источникам». Когда я плюю в сытые морды зажравшихся буржуев злыми песнями и свистками Мефистофеля.[106] Когда я — честный Вильгельм Телль[107] и взываю к святой матери-земле: «Внимай клятвам освободителей народа!..» О, Елена! — тогда священный ужас… ужас восторга владеет мною… Он шевелит мои волосы и морозом бежит по спине… И я чувствую, как вместе с моим тревожным сердцем бьются сотни сердец — там вверху, на скамьях галереи, откуда смотрят на меня такие широкие, такие внимательные, такие лихорадочно-страстные молодые глаза… И у них — этих верхних — слезы на ресницах и пламя в сердце, и каждый вместе со мною и с Теллем клянется матери-земле, рад броситься в бурное озеро, чтобы спасти жертву от палача, и каждый в мыслях своих точит стрелу на Геслера.[108]

Елена Сергеевна. Опера Нордмана даст тебе широкое поле.

Берлога Да... Опера Нордмана… Опера Нордмана!.. Ах, Елена! Что это за громадина — его «Крестьянская война!» Что за мудрец, какой лев мысли и страсти сидит в этом гениальном мальчике! И — как мы к нему не готовы! как печально не готовы!

Елена Сергеевна. Не смягчай, Андрей. Резкая откровенность — неприятна, сожаление и вежливая пощада оскорбляют. Ты хочешь сказать, что не готова я. Себя-то ты считаешь готовым.

Берлога. Не знаю, Елена, готов ли я. Но знаю, что после пятнадцати лет успеха и славы я выйду в «Крестьянской войне» снова, как на дебют, как на экзамен.

Елена Сергеевна. Не понимаю!

Берлога. Ты напомнила сейчас великие имена… Моцарта, Вагнера, Глинку, Чайковского… Я не знаю, попадет ли когда-нибудь имя нашего беловолосого Нордмана в такую почетную компанию… Он налетел бурею; быть может, бурею и пролетит мимо… Но сейчас — ты можешь смеяться надо мною, Елена! — мой вдохновенный мальчик лучше и дороже мне всех их, этих гигантов-покойников.

Елена Сергеевна. Когда Андрюша увлекается — у него душа меры не знает.

Берлога. Господи! Да не сравниваю я, как вечные величины… оставим аршин и весы в покое!

Елена Сергеевна. Твоему Моцарту, при всем его таланте, следовало бы еще поучиться гармонии: Мориц чуть не на всех листах партитуры правил самые грубые, ученические ошибки.

Берлога. Очень может быть.

Елена Сергеевна. Моцарт, не знающий орфографии!

Берлога. Да ведь и Мусоргский в ней ковылял, как хромоногий…

Елена Сергеевна. Дурно и в Мусоргском.

Берлога. Из Нордмана может выйти божество, Нордман может разрешиться в ничтожество, но это — его будущее. В настоящем он приходит испытать нас какими-то новыми, буйными словами, которые заставляют смущаться и трепетать. Я не могу хладнокровно слушать ни одного такта его музыки. Она страшна и прекрасна, как жизнь. Этот юноша впитал в себя грозу, которою полна атмосфера века. В его оркестре я чувствую надвигающиеся тучи. Его аккорды переплетаются, как черные молнии. Он весь — соколиный полет и крик буревестника. Он — человек вопля, человек-гимн! Когда я впервые увидал Нордмана, мне хотелось спросить его: отчего же вы не с орлиными крыльями?

Елена Сергеевна. Хорош был бы! С его-то воробьиною фигуркою!

Берлога. Прошлое было прекрасно, но оно уже создано, и его огромный недостаток, что оно — прошлое. Оно — не наше. Оно — дело людей, отстоящих от нас за годы, за десятки лет, за столетия назад. Мы в прошлом искусстве только реставраторы, штукатуры, археологи, собиратели музейных коллекций. Нельзя вечно жить в музее! Нельзя жениться на Венере Медицейской![109] Нельзя остановить мудрость и красоту слова на Гёте и Пушкине! Нельзя положить цель оперы в том, чтобы ставить Моцарта, Мейербера, Вагнера, Глинку, Даргомыжского…[110] Это было жизнью, но уже прошло. Жизнь и красота не останавливаются. Надо жить и вести жизнь вперед. А мой Эдгарка Нордман — живой, весь живой! В самых ошибках и нескладицах своих он брызжет пламенем жизни! брызжет будущим! Я никогда ни одного композитора не чувствовал так, как его. То, что ты называешь моим вдохновением, я ловлю в нашем старом репертуаре моментами. Надо рыться в звуках отжившего творчества, как в классической библиотеке, чтобы найти в них свое «я». Опера Нордмана вдохновляет меня с первой ноты до последней. Я чувствую нежность к каждому звуку ее и ласково улыбаюсь даже ее медвежьим угловатостям, детским промахам, детским прыжкам с крыши и трагикомическим падениям в лужу.

Елена Сергеевна. Ты всегда любил все новое.

Берлога. Это правда. И вот в чем мы с тобою никогда не сходились. Ты начинаешь любить новое, когда оно, в сущности, уже старо, потому что уже успело обойти мир и обсужено миром. А истинная твоя привязанность в искусстве — лирика старых классических форм. Тебя многие считают холодною певицею. Я знаю, что это тебя огорчает, и ты права огорчаться, потому что ты не холодная певица. Я не глухой к голосу темперамента и слышу в тебе истинное вдохновение, когда ты льешь свои чистые звуки в какой-нибудь Донне Анне, Людмиле или Норме.[111] Вот на днях для тебя «Роберта-Дьявола» возобновляют. Это возмутительно глупо, с моей точки зрения, но я уверен: ты будешь вдохновенная Алиса,[112] и слушать тебя будет наслаждение. Ты не холодная, а холодны надгробные статуи, которые ты горячо любишь и пытаешься согреть своим пламенем и оживить. Ты влюблена в красивых мертвецов.

Елена Сергеевна. Что делать, милый друг? Не всем же любить ароматы детской и качать люльки с гениями будущего!

Берлога. На меня все это прекрасное старое, которое называется классическим, производит впечатление неувядаемой Нинон де Ланкло. Она, говорят, была хороша собою чуть не до ста лет и влюбляла в себя своих внуков и правнуков. И столько ее любили на ее веку, что совсем залюбили. И когда у Ниноны является новый любовник, то память непременно подсказывает ей ужасно растяжимые степени сравнения: ах, мол, Берлога хорош, но в 1832 году Тамбурини[113] был лучше. А счастливый любовник, победив Нинону, на расставании все-таки думает: да, конечно, до сих пор красавица, но — и пожила же в свое удовольствие, старушка! И оба расстаются с прилично-восторженными улыбками на губах и с льдиною в сердце. Нет, я люблю служить творчеству девственному! Опера Нордмана — может быть, урод и босоножка, но она девственница… и я ее рыцарь!

Елена Сергеевна. Тем больше шансов на ее успех.

Берлога. Если успеха не будет, нас стоит заточить навеки в турецкий барабан и непрерывно играть на нем «Трубадура» [114]! Это значило бы, что мы двенадцать лет даром топтались на одном месте в самообмане движения вперед, на деле оказались такими же рутинерами, как все, чье дряхлое искусство мы разрушили.

Елена Сергеевна. Благодарю тебя, Андрей, теперь уже оказываюсь и рутинерка я?

Берлога. Ты?!

Елена Сергеевна. Прямой вывод. Кому не по плечу музыка Нордмана, для тебя — рутинеры. И рядом ты битый час доказываешь мне, что я, Елена Савицкая, недостойна петь в опере твоего нового бога.

Берлога. Я говорю не о достойности, я говорю о физических силах. И притом сознайся откровенно, что партия ничего не говорит тебе, что ты ее не чувствуешь?.. Ага! Молчишь! Вот видишь: я знаю тебя… видишь!

Елена Сергеевна. Я могла бы солгать тебе, притвориться, обойти тебя объяснением в любви к твоему Нордману. Потому что — это дело, решенное бесповоротно. Что бы ты ни говорил, я хочу петь Маргариту Трентскую и буду петь ее… слышишь? буду!..

12
{"b":"595412","o":1}