Я получил блаженное наследство —
Чужих певцов блуждающие сны;
Своё родство и скучное соседство Мы презирать заведомо вольны.
И не одно сокровище, быть может,
Минуя внуков, к правнукам уйдёт,
И снова скальд чужую песню сложит И как свою её произнесёт.
Разговор о Боге очень интимен. Это разговор об «Отце, Который втайне». К тому же, Бог ежесекундно нас слышит. В таких беседах уместнее задавать правильные вопросы, чем оглушать громадностью ответов.
Не всякий разговор о Боге истинно религиозен. Есть просто сплошная пошлость и на
256
рушение третьей заповеди. И, напротив, есть умные речи, не называющие Имён, но подводящие к Богу вплотную.
Вот юноша, по его признанию, «каждому тайно завидующий и в каждого тайно влюблённый», роняет несколько гениальных строчек:
За радость тихую дышать и жить Кого, скажите, мне благодарить?
На стёкла вечности уже легло Моё дыхание, моё тепло...
Эти простые строчки прошёптаны так, что мы почти воочию видим запотевшее «вечности стекло» и можем писать на нём пальцем. Никак не поминающее Творца, это, возможно, одно из лучших религиозных стихотворений.
Нашедший упокоение в одной из братских лагерных могил, что он писал при жизни о смерти? Ведь не может же поэт не писать о смерти. Вот, например, в «Аббате»:
Я поклонился, он ответил Кивком учтивым головы,
И, говоря со мной, заметил: «Католиком умрёте вы!».
257
Аббат ошибся. Католицизм Мандельштам не принял. Как, впрочем, и не был отпет в Исаакиевском, хотя возвышенно обмолвился:
Люблю под сводами седыя тишины Молебнов, панихид блужданье И трогательный чин —
ему же все должны, —
У Исаака отпеванье.
Что ж, поэт — не обязательно пророк. Знал ли Бродский, когда писал: «Ни страны, ни погоста не хочу выбирать, На Васильевский остров я приду умирать», — знал ли он, повторяю, что иной погост и иной остров назначен для его тела?
Вообще Мандельштам осторожен и даже кроток в обращении со священными темами. Но при этом очень честен, а в разговоре на эти темы честность — главное достоинство. Чего стоят, например, такие строки:
О, как мы любим лицемерить
И забываем без труда
То, что мы в детстве ближе к смерти,
Чем в наши зрелые года.
258
Сказано в 1932-м, за шесть лет до смерти. Но извлечено из того раннего опыта, который неизгладимо отпечатлелся и на поиске своего пути, и на литературном творчестве, и на всей жизни.
Поклониться тени
А. Ф. Лосев писал, что изучение истории философской мысли для многих людей похоже на прогулку по тихому кладбищу, где на величественных надгробьях начертаны имена мыслителей. Между тем, продолжал он, погружение в мир философских идей есть погружение в мир живой и даже кипящий жизнью, поскольку ни одна из философских идей умереть не может. Те же слова можно произнести применительно к поэзии. Томик стихов смиренно стоит на полке и может казаться бездушным. Также мнимо бездушен музыкальный инструмент, пока он не окажется в руках мастера. В случае со стихами достоинство мастера при
259
надлежит читателю. Всем тем, кто усиливается писать «своё» и не просиживает ночей за чтением «чужого», следует познакомиться с мыслями Мандельштама о поэзии. Осип Эмильевич считал искусство чтения ничуть не меньшим искусства писательского, а воспитание читателей полагал необходимым условием появления впоследствии великой литературы.
Что бы там ни говорили о влиянии планет, о карме и магнитных бурях, души влияют друг на друга, и ничто, даже смерть, этому влиянию не помеха, если одна душа доверила свою боль и радость бумаге, а вторая умеет читать. Что сближает людей посредством таинства чтения? Узнаёт ли читатель самого себя в том, что читает, или, напротив, жадно пьёт то, чего в нём нет, то, чего ему не хватает? Согласимся признать тайной и этот вопрос. Будем с любопытной робостью продолжать наблюдение за тем, как один человек плачет над Есениным и проходит мимо Пастернака, словно это телеграфный столб. Отметим чью-то любовь к футуристам при отсутствии всякого интереса к Пушкину или Тютчеву. Не оставим незамеченной ужасающую глухоту большинства к поэ
260
зии вообще. Скажем при этом то, что сказал пациенту доктор в одном «чёрном» и жестоком анекдоте. «Слава Богу», — сказал доктор. — «Что — слава Богу?» — спросил пациент. — «Слава Богу, что у меня этого нет», — ответил доктор.
Иосиф Александрович для меня лично жив. Не только потому, что «у Бога все живы». Он жив как поэт и личность, продолжающая излучать на читателя направленные волны душевного воздействия. При этом его влияние не разливается вокруг, как лучи от солнышка, а является именно направленным, исповедальным, диалогичным, предполагающим одного собеседника, а не переполненный концертный зал. Так мне кажется. Общение с Бродским — это подобие «Ночи в Лиссабоне» Ремарка, где вынужденно отложенный рейс сближает двух не знакомых дотоле людей, из которых один произносит исповедальный монолог, а другой, позабыв себя, слушает. Иногда Бродский попросту измочаливает и пережёвывает душу, так что читатель вынужден отложить книгу надолго, чтобы дать душе успокоиться. Долгая боль, не желающая прекращаться, — вот что приходит
261
мне на мысль при произнесении фамилии Бродский. При этом сама фамилия не виновата. Евреев с родственными корнями, уходящими в городок Броды в Галиции, очень много. Биографии многих из них любопытны и вызывают весь спектр эмоций от уважения до иронии. Печаль рождает только поэт, родившийся в Петербурге, сказавший однажды:
Ни страны, ни погоста не хочу выбирать.
На Васильевский остров я приду умирать.
Печаль эта лично для меня многократно усиливается от невозможности поминать имя Иосифа у Чаши. Будь он православным, я отказался бы от чтения его стихов в пользу неизмеримо лучшего способа общения с его душой при Евхаристии.
Бродский закалялся и выковывался, кроме всего прочего, в трудах переводческих. Под «всем прочим» я имею в виду огромную жажду жизни и любознательность, вынудившие поэта сменить добрую дюжину профессий от работника геологических экспедиций до санитара патологоанатома. Эта деятельность нарастила
262
на скелете личности мускулатуру жизненного опыта. Но поэтом, конечно, из-за этого не станешь. Перевод — вот истинная школа, в которой, с одной стороны, душа обогащается чужим опытом, а с другой, появляется и собственное творчество при переплавке и перечеканке чужих сокровищ в собственную монету.
Я помню тот день, когда впервые прочёл переводы Бродского из Джона Донна. Это было ни на что не похоже, и некоторые строчки врезались мне в память, возможно, навсегда.
Я еду, ибо мы — одно,
Двух наших душ не разделить,
Как слиток драгоценный, но Отъезд мой их растянет в нить.
Это было «Прощание, запрещающее грусть» Позже я читал много вариантов перевода этого стихотворения, но ни одно меня больше так не взволновало. А тогда (дело было в армии) я повторял эти стихи на разводах и в постели после поверки. Нравилась особенно третья строка, непривычно обрывающаяся частицей «но». Было грустно и сладко, совсем
263
как Татьяне, начавшей бредить любовью к Онегину.
Нечто подобное пережил сам Бродский, который был зачарован поэзией Донна. Известный многим благодаря своей сентенции о колоколе, который «звонит по тебе», сентенции, вынесенной Хемингуэем в эпиграф романа «По ком звонит колокол», Донн был и впрямь фигурой незаурядной. Стихи, которые он писал, были квалифицированы как поэзия метафизической школы. Поиск смысла жизни, попытка разобраться в себе и в мире, жизнь души, насыщенной одновременно и мёдом, и полынью — в подобных стихах. Донн — священник, настоятель собора святого Павла в Лондоне. От подобной поэзии рукой подать до христианства как такового. Сам Донн в зрелые годы перестал писать стихи, счёл их юношеской забавой и сконцентрировался на проповедях, став одним из блестящих проповедников эпохи. Я вспоминаю об этом и в который раз думаю о том, что расстояние от Иосифа Александровича до богословия в какой-то момент было меньше вытянутой руки. Шальная строчка, типа «а счастье было так возможно», вертится в голове,