25 марта Толстой пишет письмо H. Н. Страхову, где рассказывает ему, что толчком к новому роману послужило чтение отрывка Пушкина «Гости съезжались на дачу графини…»:
И там есть отрывок «Гости собирались на дачу». Я невольно, нечаянно, сам не зная зачем и что будет, задумал лица и события, стал продолжать, потом, разумеется, изменил, и вдруг завязалось так красиво и круто, что вышел роман […] очень живой, горячий […] и который ничего общего не имеет со всем тем, над чем я бился целый год (ПСС 62: 16)[1]
А Софья Андреевна рассказывает в своем дневнике, как еще 18 марта «он [Левочка] перечитывал вслух мне о старине, как помещики жили и ездили по дорогам, и тут ему объяснился во многом быт дворян» (Толстая 1978: 500–501).
В письме к П. Д. Голохвастову 30 марта Толстой еще более восторженно пишет о Пушкине:
Вы не поверите, что я с восторгом, давно уже мною не испытываемым, читал это последнее время после вас – повести Белкина, в 7-й раз в моей жизни. Писателю надо не переставать изучать это сокровище (ПСС 62: 18).
Но что почерпнул Толстой из пушкинского «сокровища»? Какие следы оно оставило в новом романе, который так интенсивно развивался после чтения Пушкина?
В своих исследованиях Борис Эйхенбаум обратил специальное внимание на отрывки Пушкина и нашел в них интересную перекличку с романом Толстого. Так, например, гости в отрывке «Гости съезжались на дачу…» обсуждают и осуждают поведение молодой женщины Зинаиды Вольской, и похожим образом гости в салоне княгини Бетси Тверской сплетничают об Анне Карениной. Эйхенбаум предполагает, что последнюю фразу этого отрывка можно читать прямо «как эпиграф к будущему роману» (Эйхенбаум 1974: 149). Речь идет о словах: «В ней много хорошего и гораздо менее дурного, нежели думают. Но страсти ее погубят».
Еще более ценно другое наблюдение Эйхенбаума. Он заметил, что из фрагмента Пушкина «На маленькой площади, перед деревянным домиком стояла карета…» в роман Толстого перекочевала сцена ссоры Зинаиды с любовником Володским. Эйхенбауму эта сцена видится «своего рода конспектом при описании последней ссоры Анны с Вронским» (Эйхенбаум 1974: 149). Хочу заметить, что здесь интересна не только сцена, описывающая отъезжающую карету Володского-Вронского и Зинаиду-Анну, смотрящую на него через окно, но и перекличка такой детали, как перчатки любовника. У Пушкина читаем:
Валериан уже не слушал. Он натягивал давно надетую перчатку и нетерпеливо поглядывал на улицу (Пушкин 1957: 573; курсив в цитатах везде мой. – Б. Л.).
А у Толстого:
Она подошла к окну и видела, как он не глядя взял перчатки […]. Потом, не глядя в окна, он сел в свою обычную позу в коляске, заложив ногу на ногу, и, надевая перчатку, скрылся за углом (ч. 7, гл. 26, т. 9: 372).
Этот жест – надевание-натягивание перчаток – у обоих писателей становится знаком того окончательного прощания, которое сцена предвещает. Отъезд Вронского происходит даже с некоторым замедлением: он возвращается, и только когда ему поданы перчатки, он решительно уезжает:
Она слышала звуки его шагов по кабинету и столовой. У гостиной он остановился. Но он не повернул к ней, он только отдал приказание о том, чтоб отпустили без него Войтову жеребца. Потом она слышала, как подали коляску, как отворилась дверь, и он вышел опять. Но вот он опять вошел в сени, и кто-то взбежал наверх. Это камердинер вбегал за забытыми перчатками (ч. 7, гл. 27, т. 9: 372).
Задержка с перчатками у Толстого дает Анне возможность как бы еще опомниться, преодолеть состояние обиды и не дать Вронскому уехать, примириться с ним. В то же время перенесение внимания на перчатки выдвигает этот предмет на более важное место в построении текста, реалистическая деталь наделяется символическим подтекстом.
Может быть, нечто подобное имел в виду Толстой, когда он сказал, что «у великих поэтов, у Пушкина, эта гармоническая правильность распределения предметов доведена до совершенства» (ПСС 62: 22). Нет «описательства», материал отбирается по некой «системе», которая втягивает любой предмет в свою сеть. Виктор Шкловский выразил похожую мысль в кинематографических понятиях: «реалистичность и Пушкина, и Толстого основана на замене общих планов большим количеством крупных планов» (Шкловский 1981: 147). Перчатки, «крупно» показанные, становятся по-особому весомыми.
Интересно, что в то самое время, когда Толстой восхищается Пушкиным и начинает писать Анну Каренину, он вновь просматривает Войну и мир для нового издания и находит, что там много «многословной дребедени».
Хотя Толстой сам называл Повести Белкина чтением, стимулирующим работу над новым романом, толстоведами мало сказано о возможных текстуальных влияниях, подобных тем, что отметил Эйхенбаум, опираясь на фрагменты Пушкина. Я хочу предложить гипотезу об особой связи Анны Карениной с одной из повестей Белкина, а именно с «Барышней-крестьянкой». Связующее звено в этом предполагаемом генезисе – княгиня Бетси Тверская, кузина Вронского.
Как уже известно, собрание гостей в ее салоне восходит к «гостям графини» во фрагменте Пушкина. Но имя Бетси ведет нас скорее к дочери англомана Муромского в повести Пушкина: «дочь англомана моего, Лиза (или Бетси, как звал ее обыкновенно Григорий Иванович)» (Пушкин 1957: 148). А что общего можно найти между Бетси Муромской и Бетси Тверской? Какие черты соединяют этих двух Бетси?
Чтобы скрыть свое «русское лицо», Лиза-Бетси берет у своей мадам, мисс Жаксон, баночку английских белил и белится «по уши», чтобы стать неузнаваемой («иностранкой») для молодого барина из соседней усадьбы. Бетси на лице – это подчеркнутая черта внешности англичанки у Пушкина.
Стол был накрыт, завтрак готов, и мисс Жаксон, уже набеленная и затянутая в рюмочку, нарезывала тоненькие тартинки. […] вместо Лизы вошла мисс Жаксон, набеленная, затянутая, с потупленными глазами и с маленьким книксом […] (Пушкин 1957: 155, 162).
С бледным, напудренным лицом видим и княгиню Бетси у Толстого:
Княгиня Бетси, не дождавшись конца последнего акта, уехала из театра. Только что успела она войти в свою уборную, обсыпать свое длинное бледное лицо пудрой, стереть ее, оправить прическу и приказать чай в большой гостиной, как уж одна за другою стали подъезжать кареты к ее огромному дому на Большой Морской (ч. 2, гл. 6, т. 8: 158).
Но «английскость» Бетси получает большее развитие у Толстого. Язык ее салона сплошь пересыпан английскими словечками (у помещика Муромского появляется одно «ту dear»):
– Расскажите нам что-нибудь забавное, но не злое, – сказала жена посланника, великая мастерица изящного разговора, называемого по-английски small-talk […].
– Никогда не поздно раскаяться, – сказал дипломат английскую пословицу. […]
– Ваш Рамбулье в полном составе, – сказал он [Каренин], оглядывая все общество […] Но княгиня Бетси терпеть не могла этого тона его, sneering, как она называла это […].
– Как я рада, что вы приехали, – сказала Бетси. […] Мы с вами успеем по душе поговорить за чаем, we‘ll have a cosy chat, не правда ли? – обратилась она к Анне. […] Действительно, за чаем […] завязался a cosy chat, какой и обещала княгиня Тверская до приезда гостей. Они пересуживали тех, кого ожидали […] (ч. 2, гл. 6–7, т. 8: 159, 164, 167; ч. 3, гл. 17, т. 8: 347–348, 349).
Салонная болтовня соответствует игре в крокет, главной забаве гостей:
А вы бы пошли, – обратилась она [Бетси] к Тушкевичу, – с Машей попробовали бы крокет-гроунд там, где подстригли. […] Вошел Тушкевич, объявив, что все общество ждет игроков в крокет (ч. 3, гл. 17–18, т. 8: 347,355).