Магда и Паша всегда и с мясом, и с молоком, картошка там, соленья, варенья всякие. Спички, хлеб, керосин, сахар, иногда что-то из одежды — это в город, да еще вот конфеты. Каждый выезд становился праздником, а ежели к тому, по воле провидения, сопрягался он с каким-нибудь религиозным, церковным, из тех, что праздновались на третьем блокпосту, то радость становилась вовсе неизмерима. Спать ложились рано, зря керосин не жгли, и где-то в четвертом часу просыпались. Сначала переговаривались, ворочаясь на огромнейших перинах, потом вставала Магда, зажигала светильник, и только после этого поднималась Паша. Она утром всегда имела чуть испуганный вид.
В Ямах, что немного левее Пустых прудов, сестры собирали травы. В посадках на той стороне балки — грибы, маленькие кислые яблочки и грушу-дичку. К октябрю в бане и доме висело, лежало, стояло умом непостижимое количество отдельных травяных сборов, настоев, наливочек и тому подобного хлопоту. Дом огромный, сплошь пропитанный осенними дымами, разнообразнейшими кулинарными причудами, навозом и табаком, прочим домашним запахом, к осени как бы нахохливался, насупливался, что ли, становился вовне все более темным, внутри же теплел.
В его тепле, в тревожных, печальных сумерках позднего ноября готовила Магда ярое питье. Сильная, большерукая Магда у парующих кастрюль. Огонек светильника тускл и, как бы это сказать, мельхиоров, тишайше зеленоват, а может, только желтоват с проседью. Пашка, вошедшая с холода, медленно раздевается, водит белыми обветренными руками по груди и бедрам.
— Что ты, — говорит Магда, подходит, помогает снять бурки. Паша не отвечает, хотя и шевелит губами. Через час или около того садятся за стол. Еда простая, но ее много. Окна запотевают, снова подходит морозец. Говорит немного, но долго. Магда старше на семь лет, красивые длинные волосы, ногти на руках желтые и толстые, широка в плечах, невысокая. Паша повыше, с полнотой. У обеих большие зеленые глаза.
— Васильич приедет, сразу покорми. Пусть спит. Да смотри мне…
Магда быстро дожевывает и добавляет:
— Я на пруды, снасти посмотрю, и на Ямы, к обеду буду. Скотину накормишь сама.
Надо заметить, что сестры жили дружно. Вместе работали, думали вслух, читали молитвы, вместе любили мужчин. Ну так уж получилось с самого первого раза.
Отца уже год как не было, и приехал на молоко Зобин. До вечера спал. Вечером отужинали чем Бог дал. Выпили. Пятнадцатилетняя Пашка опьянела. Магда затушила светильник. В том долгом и темном медленном движении, что началось потом, по-другому, видимо, никак и не могло получиться. К утру Зобин заснул, а темные молчаливые сестры помолились долго и, одевшись, принялись за работу без спешки и суеты. И так было, будто ничего не случилось, и Зобин остался еще на день.
Пашка, впрочем, как и Магда, была женщиной сильной, однако куда более страстной, инстинктивно умелой и гибкой в любви. Глаза моментально делались застывшими, влажными. Она любила кричать и любить до крови, бесстыдно и бесстрашно. В те редкие ночи, когда мужчина снова был, был здесь, был вот, был рядом, вдохновленная, совершенно безумная Пашка любила и его, мужчину лежащего, стоящего, дышащего здесь, и его одежду, и обувь, и запах, и голос, и так же, так же по-новому ярко, безудержно она в эти ночи любила и дом свой, и степь, и полотно железной дороги, и сестру, и тело ее большое, мягкое, целовальное неизбывно.
Раньше в дом наезжали разные, очень разные мужчины. Но так повелось, что сестры никогда не пускали зараз двоих, троих. Один. Только один — и больше ничего. На станциях об этом, одно время, много говорили, но скоро привыкли. Вот и осталось с течением времени у сестер только два заезжих кавалера. Кто знает почему?
Зобин был холост, в тон сестрам неговорливый, по хозяйству иногда помогал. Наезжал раз, редко два раза в месяц. Приезжая, сразу любил отоспаться. Затем работал, где сарай поправит, где загородку перебьет, в доме, что находилось. Затем, уже после ужина, выпив ярой красно-коричневой настойки, сдвигал Пашкину и Магдину кровати. Сестры стелили, и все втроем ложились. При Зобине сестры не творили вечерних молитв, чтобы утром заодно отчитать их вместе с утренним каноном.
Гоша был другой. При нем сестры были свободней. И кровати на ночь не сдвигались. Оставляли открытыми окна, и в слабом, но отчетливом свете луны, стоящих в небе, будто в воде, звезд, фонаря у дороги была видна хлипкая тень Гоши, который тихонько переходил от одной кровати к другой, чуть спотыкаясь от опьянения и усталости. Утром Гоша залеживался до полудня, а вставши, не рубил дров, не носил в баню воду и вообще не делал ничего. Засунув руки в карманы огромного армейского бушлата, он медленно уходил на пруды. Погода была, как всегда, дрянь, и ветер вил смерчи за его одинокой фигурой. С прудов обычно приходил поздно, озябнув. Приносил то охапку камыша, то корягу изысканной формы. «Для натюрморта», — говаривал он. Корягу по отъезду Гоши сжигали в печи или выбрасывали за хлев на гору разнообразного мусора, отчасти служившего удобрениями для огорода по весне, отчасти ничему не служившего.
Конечно, вряд ли может быть такое, чтоб не знали Гоша и Зобин о существовании друг друга. По всей вероятности, что знали. Но лично друг друга не видели никогда, да и, признаться, интересу к тому не испытывали. Зобин — так тот точнехонько знал, что, будь такое, приедешь без приглашения, могут и в дом не пустить. Говорят, как-то такое было, благо, на лето пришлось, а может, просто болтают досужие языки, кто их знает, станционных то бишь. Но как бы то ни было, мужички свою очередность знали.
Этот ноябрь вышел дождливым, снежным, оттепельным. Удивительно нежно по берегам пруда, на Ямах, на насыпи вдоль дороги сквозь темный тающий снег мерцала светло-зеленая низенькая трава, легкий запоздавший цвет. Дожди шли все долгие, из темных, низких, ветреных туч. По ночам светлый морозец творил снег. Магда, всю последнюю неделю сильно кашлявшая, к субботе стала чувствовать жар, но не поддавалась. Лечилась травами и самодельной водкой. Молилась, чтоб Господь и Пресвятая Дева дали здоровья ей и Пашечке. Паша, по-всегдашнему чуть встревоженная, чуть сонная, работала и за себя, и за Магду.
А тут в подвале поднялась вода. Спасать картошку принялись вдвоем, целый день провозились в воде. И поэтому когда Магда сказала, что пойдет утром на Пруды, к Ямам, Паша внутри воспротивилась, но говорить не стала. Пошевелила, как и раньше, губами — и все. Ложась спать, растерла грудь сестре жиром и водкой, замотала. Магда еще приняла водки внутрь и, помолившись, заснула. Беспокойно, глухо выговаривая какие-то слова, во сне сбрасывая на пол одеяло. Паша не стала гасить светильник.
Разделась, улеглась и, все продолжая шевелить губами, уставилась на огонек, редко моргая пушистыми ресницами.
Что думала? Один Бог знает. Вероятней всего, что ничего. Только образы, огромное небо образов барахталось перед глазами, тревожа и смущая душу. О том, что уже через несколько часов в доме будет мужчина? Нет. Об этом она почему-то позабыла. Перед глазами стояли дома города, отец, непонятно чему улыбающийся, мутное зеркало дальнего пруда, Магда. Светильник горел ровно, иногда вспыхивал зеленоватым пламенем, вновь уходил в желтое. Всплыло в памяти, что-де с работы отец рассчитался, трудовую забрал, но куда подевался дальше, то неведомо. А может, и не то. Возможно, она как раз говорила сестре о том, как много рыбы принесла нынче. Можно теперь и насолить, да и на уху останется. Но уже через минуту и не это ей снилось, а уже что-то другое, опять другое, другое.
Зобин приехал в пять ноль пять. Спрыгнул на насыпь и, прочистив горло, помахал руками, заознобившись на резком, хлестком ветру. Закурил и не спеша спустился к постройкам вниз. Обошел хлев и сарай. Присев на чурку у крыльца, докурил. Встал, глянул в небо и коротко, сильно два раза ударил в дверь.
Паша отворила и с порога зачем-то хриплым шепотом сообщила, что Магда больна, указав для пояснения пальцем в сторону кровати, на которой, уставившись в темень потолка, лежала сестра. Зобин разделся. Паша ушла кормить скотину. Где-то у сараев загремели ведра. Подошел к кровати. Поздоровался. Услышал в ответ трудный хрип Магды. Потрогал лоб. Вышел во двор и сказал Паше, что, мол, неплохо бы баньку истопить. Переоделся и принялся за дрова.