Я пишу эти строчки в десяти метрах от сельского кладбища, на котором примерно раз в месяц кого-нибудь хоронят. Иногда — с так называемой музыкой, с оркестром. И пьяненький барабанщик невпопад ухает колотушкой в отсыревшую кожу своего «струмента». Голосят незнакомые женщины. Причем незнакомый, посторонний плач по чужому покойнику все реже вызывает у меня страх или глухое раздражение, и все чаще — смиренную оторопь. И, сидя в избе за пишущей машинкой, отбиваясь от назойливой осенней мухи, начинаешь сдержанно сходить с ума, вглядываясь в эту муху и одновременно задавая вопрос: почему она садится на меня, на мое теплое еще тело, а не на шкаф или пластиковый абажур?
И почему все-таки гневаемся мы на оторопелых «гуманистических старичков», отмахиваемся от них порой, как от назойливых мух, топаем на них ножкой, почему призываем собратьев не к созиданию, а к разрушению, не к воспитанию, а к восстанию, не к постепенному очищению, а к скоропалительному перевоплощению? Не оттого ли, что закваска у нас всеотрицающая, а поведение — общинно-стадное, ясельно-детсадовское, дружинно-школьное, что организм нашей жизни обезбожен — по аналогии с обезвоженным, то есть обреченным организмом?
И все-таки… как сказал бы непридуманный, неподдельный гуманист Владимир Галактионович Короленко, представитель редчайшей категории людей с мужественной, незамутненной совестью, все-таки впереди — огоньки! Огоньки неизвестности, огоньки вероятности, если и впрямь — не огоньки Веры. И значит, кому-то нужно, чтобы на бруствер, рядом с отцом, пусть в мифе, пусть в очередной легенде, вставали и его сыновья, способные любить, причем не только себя, но и других.
27
На мой взгляд, среди русскоязычных писателей есть прозаики и поэты, сочиняющие свои произведения как бы для других, более эрудированных, интеллектуально совершенных народов, пусть даже — не существующих в природе. Представляю, как маются они в минуты отчаяния на ниве русскоязычного сочинительства и читательства, не смогшего до конца переварить даже славянофильствовавшего, православнейшего Достоевского, как изнывают они порой от вынужденного незнания английского или французского, как изо всех сил стараются выглядеть на бумаге европейцами или, на худой конец, японцами, индусами, как клянут свою мыслительную закваску, ноздреватое, ржаное тесто своих стихов или прозы, взошедшее на лингвистической опаре расейских вульгаризмов, архаизмов и прочих «скобаризмов» крестьянско-равнинного или дремуче-лесистого происхождения.
Так или примерно так рассуждал я до некоторых пор, не смея предположить, что человек в той или иной стране может и вовсе как бы родиться иностранцем, и что ничего необычного в этом нет.
Сами посудите, сколько среди нас, ну хотя бы среди нас, русских, таится подспудных немцев — пунктуальных аккуратистов, с тем или иным, не обязательно генноприобретенным философским уклоном, а сколько пробуддийски созерцательных, откровенно мечтательных, но чаще сосредоточенных индусов, или сдержанно улыбающихся, себе на уме, японцев, деловито-раскованных, распахнутых, кующих денежку американцев, скептически-изящных, духовно респектабельных англичан, по-украински певучих, по-грузински горячих итальянцев, скорбных, однако не унывающих, башковитых евреев, скандинавски сдержанных, склонных к одиночеству норвежцев или финнов? Продолжать ряды? Или поставить спасительное «и т. д.»?
Земля под нами круглая, к тому же еще и вертится: нравы, характеры, пристрастия и надежды имеют свойство сливаться, объединяться, структурно перемешиваться, как ветры или магнитные бури или, не дай бог, ядерная зима, способные лететь вокруг планеты, обволакивая ее всеми своими глобальными признаками и региональными частностями.
Казалось бы, все, измысленное на русском языке, и литературные сочинения в первую очередь (а речь здесь идет именно об этом роде человеческой деятельности), хорошо бы для начала беспрепятственно воспринять тому, кто на этом языке воспитан, кто исповедует его нравственную миссию. А там уж пусть произведенной продукцией пользуются иноязычные народы. И вдруг спохватываешься: а есть ли вообще смысл производить (красоту, мысль, мораль…) пусть даже истинную поэзию, пусть шедевры, когда на них-де отсутствует спрос? Во-первых, не отсутствует. Во все времена. Во-вторых, оказывается, не только за неимением спроса, но даже при полном отсутствии смысла работа мастера не прекращается. Так как есть еще — зов. Призыв — быть самим собой. В частности, художником-литератором, пусть неудобным для чьего-то восприятия. Призыв к возвышению духа.
А что касается оппонентов, в частности — явных или тайных противников «творческой интеллигенции», производящей не хлеб и мясные продукты, не станки, не бумагу, не горючие материалы и т. п., а всего лишь — вышеупомянутую «красоту», то можно было бы их, этих оппонентов, как всегда, проигнорировать, смириться с их ненавистью, как, скажем, смиряется наше сознание с возникновением в окружающей атмосфере дождя или ветра, мороза или северного сияния — стерпеть, не заметить, свыкнуться и пережить. Как очередное ненастье, как не зависящую от наших умозаключений неизбежность.
Однако позволю себе на этот раз не стерпеть и как бы… взвыть от боли. Как если бы вдруг пошел град величиной с куриное яйцо и дал мне таким ледяным яйцом по мозгам.
В газете «Труд» за январь 1989 года наткнулся я на читательское письмо под названием «Музейный бум». Редакция газеты оговорилась, что у нее в отношении этой публикации свое мнение. Однако не отклонила, тиснула. И это хорошо. Ибо пора писателям и прочим «производителям красоты» привыкать и к резким запахам, в отличие от прежних, застойных фимиамов. Это я к тому, что статья в «Труде» презабавная, кусачая, но кусачая не по-собачьи, а расчетливо. Наскок ее запрограммирован на ответный лай, его можно было бы не замечать, но в наскоке затрагивается проблема, рожденная в «стране коллективного труда», в стране «народных масс», а не в государстве свободных личностей. Суть вышеназванной статьи — отношение государства и народа к «людям искусства», которые, по мнению автора, стоят вне народа, а точнее — висят на его шее. Этакие, дескать, отщепенцы, а может, и вовсе инопланетяне. Прилетели, а вернее — свалились на голову труженикам, и ну рисуют, лепят, стишки рифмуют, музычку вымурлыкивают, на скрипочках… саднят душу. Но — приступим к цитированию некоторых соображений В. Булыгина, военнослужащего, автора «Музейного бума».
«Редкая газета, журнал обходятся нынче без сообщений об очередной победе в области культуры, связанной с открытием, созданием, реставрацией, проектированием, „спасением“ нового музея, усадьбы, особняка, дачи, дома великого писателя (композитора, художника, поэта). Много лет создавали музей Шаляпина (даже страшно подумать — человеку, который изменил Родине!), а что он реально сделал для Отечества?» И далее — о реставрации памяти дорогих всем мест: «Для чего? Кто заинтересован в том, чтобы истратить сотни миллионов рублей? Восстанавливаются очередные комнаты Блока, Лермонтова, создается музей декабристов…»
«Что самое ценное в нашем обществе? — спрашивает Булыгин. И справедливо отвечает: — Здоровье трудящихся. Так почему эти музеи лучше, богаче любой больницы, пансионата? Тут и хрустальные люстры, и пышные дорожки, и кондиционеры, и бдительное око смотрителя. Для черновиков стихотворца это важно. А вот трудящиеся пусть подождут». И на самом деле — почему? Почему в музеях не отвинчены дверные ручки, не разрисованы пальцем стены, не изрезаны столы, не разбита люстра, не испачкана гуталином ковровая дорожка, как где-нибудь в профсоюзном пансионате? Не потому ли, что бдительная охранница-старушка, получающая шестьдесят целковых, относится к порученному ей совестливо? «Наступлением на полезную площадь» называет Булыгин открытие новых музеев, а ведь многие из них существуют на общественных началах. И разве это плохо, что люди заняты именно такой вот деятельностью, а не повальным пьянством, завистью, «коллекционированием» венерических болезней и т. п.?