Литмир - Электронная Библиотека

Одно могу сказать определенно: стихи и стиль Охапкина всегда были духовны или, по крайней мере, обряжены в ее, духовности, пресветлые ризы. Когда его левацкие побратимы писали разнузданно, порой — о какой-нибудь полухулиганской чепухе, лишь бы позаковыристей, понепечатней, в стихах Охапкина постоянно присутствовал некий почти державинский, торжественно-выспренний витамин серьезности, причем серьезности многоохватной, божественного слога и слова. Не хватало пресловутой сердечности, трогательности, пережитости, которая призвана волновать неискушенного читателя, бесхитростного наива в «переваривании» высоких истин, торжественных словосочетаний.

Однако же, когда Охапкину предоставилась возможность печатать свои стихи (далеко не все, понятное дело) в официальной «Неве» или «Звезде», он кротко на этот шаг согласился. Он и все остальные воители-протестанты, казалось, навеки замкнутого «Круга». Тяга к своему читателю возобладала. Ибо для поэта сие — как задержанный в груди вдох — можно задохнуться. По крайней мере — потерять сознание.

Подобное, но уже гораздо позже, едва не произошло с весьма одаренным деревенским, тверским пареньком Алешей Любегиным. Он тоже успел застать в действии и на себе прочувствовать сокрушительное учение Д. Я. Дара. Лешину неокрепшую поэтику тоже поначалу потянуло в сферы изыска, в псевдоинтеллектуальные заоблачные выси. Но в случае с Любегиным верх взяла не искушенная в городских мытарствах природа недавнего деревенского жителя, непорушенная доброта сердца и нрава существа, общавшегося с «ландшафтами» русского Нечерноземья, неистребимый наив человека-дитяти, благодарного за одно только присутствие «на театре жизни».

Кстати, помимо нас с Соснорой и Алексеем Емельяновым (который почему-то, видимо, опять не без исказительной миссии Дара, урезал свою фамилию и в дальнейшем публиковал прозу — и чудесную повесть «Чур, мой дым!» в том числе — под псевдонимом Ельянов, то есть — под фамилией-инвалидом), так вот, помимо этих троих в Союз писателей были приняты, стали как бы профессионалами — Галина Галахова, Наталья Галкина и Алексей Любегин, гораздо позже — А. Степанов, принятый в Союз через тридцато лет после кружковства. А талантливого прозаика Володю Губина вообще потеряли: исчез с горизонта. Хотя никуда из России не уехал. Ушел в себя. Процессу писательского оперения Любегина помог Дмитрий Терентьевич Хренков, тогдашний главный редактор Лениздата, присутствовавший на одном из публичных выступлений «Голоса юности» и обративший внимание на стихи Любегина — а стихи эти действительно выделялись, и не заметить их было нельзя. Хренков там же, в зале Дворца профтехобразования предложил Любегину заключить с издательством договор, что случалось в те поры не часто, верней — никогда не случалось. Чаще происходили сии сделки тайно, по знакомству или рекомендации. Так вот и была издана затем книжка А. Любегина «Мои стихи», к которой Хренков попросил меня написать небольшое предисловие.

А теперь бы хотелось повспоминать о некоторых фигурах, писавших стихи в литературном объединении Горного института, из коих один только Андрей Битов писал стихи потаенно, а может, и вовсе не писал, принося на кружок вирши брата Олега, и, не выдержав в дальнейшем стихослагательской конкуренции, перешел на повествовательный слог, посредством которого и прославился.

___________

Однако прервусь. Так как в дверь моей хибары постучали. Пришла Эрна Робертовна — тетеркинская крестьянка, родом из латышей-переселенцев.

— Про колбасу слыхали?

— Нет, не слыхал. А что?

— А в лесу четыреста восемьдесят пять килограммов колбасы нашли. Четырех сортов. Копченой, полукопченой, тминной и чесночной. И мясо бескостное в пакетах. Фасованное. Полтонны. Один мужик колбасу домой принес — собакам. А потом и сам поел. Ничего!

— Как же так? — спрашиваю у Эрны, задирая брови от удивления и возмущения, догадываясь, что с колбасой — не придумки, не анекдот, а так и было: нашли в лесу! Не слух, а факт.

— Кто ж знает… Може, спугнули кого. А може, спрятали да забрать не успели. Но всего скорей — вредительство! Горбачеву соли подсыпают. У нас полтонны, в соседнем районе полтонны — глядишь, в городе жрать нечего. Не говоря о деревне.

Далее выяснилось, что в здешних Тетерках проживает Анна Филипповна, которой сто четыре года. Сама клубнику еще обрабатывает, на лавочке каждый день сидит. Голова у нее тоже хорошо работает — все помнит бабушка. А в соседнем Букатине — ее одногодка. На два месяца моложе Филипповны. Я сам знал, слыхивал, что в Белоруссии немало долгожителей, но чтобы вот так, под носом… Хожу два раза в неделю мимо лавочки, на которой Филипповна с белым светом прощается, и не всегда поздороваюсь, потому как боюсь: не расслышит, и слово мое повиснет, как бы на ветер выброшенное. Обидно, видишь ли. А то, что кланяться ей до земли надобно, как самой земле — в голову не приходит.

___________

Так вот — об отдельных именах литературного кружка Глеба Сергеевича Семенова, и вообще — о кружке, о «горняках», как звали нас тогда среди пишущей братии, хотя далеко не все, вроде «учителя словесности» Александра Кушнера и меня грешного, недоучки, имели тогда профессиональное отношение к Горному институту.

Влияние этого кружка на мою конкретную судьбу — неоспоримо, неизгладимо, незабвенно. И весьма благотворно.

Прежде всего, кружок свел под одну крышу немало способных людей, не одного-двух, а сразу десяток, если не больше. А это уже само по себе чудо. Во-первых, руководитель кружка «самолично» писал хорошие стихи, причем пребывал не на каком-то недосягаемом поэтическом уровне, а, выражаясь горняцким языком, в одном со всеми горизонте. Литературно-этические поиски, которыми занимался тогда наш учитель, совмещались с тогдашними поисками его учеников. Учитель уже отрекся от своих прежних, ранних опытов, изданных во мраке оптимистического реализма, и сам сделался учеником, чтобы постичь свет надежд, пролившийся на страну после марта пятьдесят третьего года. Горняцкое лито при Семенове было одним из самых радикальных и правдоискательских в городе, одно из самых свободомыслящих и свободомыслимых. А то, что в нем занимались именно поисками элементов истины, видно хотя бы из названий некоторых стихотворных книжек «горняков»: «Поиски» — так назывался первый сборник Владимира Британишского, «Поиски тепла» — Глеба Горбовского…

Ранее, в кружке Дара я и впрямь поднаторел в отделке стиха, то есть — наружной стороны проблемы. Среди «семеновцев» это обстоятельство было, конечно же, отмечено. Однако в Горном, как я уже говорил, занимались другим делом, а именно — поисками в поэзии себя, личной неповторимости, а также поисками в себе величия Мира. Хотя бы. То есть для начала. А что? Искать так искать. В Горном, выражаясь опять-таки специфически, «обогащалась» словесная начинка лирических опытов.

В дальнейшем, благодаря связям с геологами и геофизиками, начал я бывать в экспедициях, то есть уже не только фантазировать, сочинять, но и попросту жить в полевой обстановке, бытовать по законам рюкзачно-скитальческого клана романтиков тайги, гор и равнин, ибо тайна поэзии не менее глубока и необъяснима, нежели тайна всей человеческой жизни, и проникнуть в первую из них можно, лишь неустанно постигая вторую. При условии, если повезет. И еще при множестве других условий.

С помощью друзей-горняков удалось мне посетить Ферганскую долину в Средней Азии, Долину гейзеров на Камчатке, Верхоянский хребет в Якутии и нефтепромыслы Северного Сахалина, Тикси и Амдерму, Лену и Амур, а также подножие вулкана Тятя на Курильских островах… Словом, повезло. Но главное: в кружке Горного института повстречался я с бесподобными людьми, познакомился с их мыслями, идеями братства (кружковского и всемирного), удалось сблизиться с сердцами, бредившими свободой, преображением страны, молившихся ее священному лику, проступающему из-под толщи духовного ледника, который все-таки сдвинулся и пусть медленно, однако неотвратимо начал обнажать правду земли, на которой все мы родились и где не могли не любить — даже сквозь ледовитую толщу отчуждения.

62
{"b":"594734","o":1}