На гнилицком, пока еще нашем, берегу ниже по течению простиралось желтое поле поспевающей ржи или овса, в общем чего-то низкорослого и основательно вытоптанного. По этому полю, отстреливаясь, убегал отступающий красноармеец, самый, видимо, последний. Иногда он, прекратив петлять, оборачивался и с колена… не стрелял, а вот именно «производил выстрел» из большой, длиннущей и наверняка очень тяжелой винтовки.
Производил он этот выстрел в сторону немцев, уверенно стоявших возле машин, мотоциклов и велосипедов. Немцы даже не стреляли уже по красноармейцу, многие из них смеялись, и только некоторые время от времени откликались на очередной выпад с колена краткой, ненацеленной автоматной очередью, срубавшей и шелушившей колоски на хлебном поле. Кое-кто из немецких солдат призывно махал в нашу сторону руками, выкрикивая: «Русс! Лодка давай! Абер шнелль!» Что значило — и побыстрей, мол.
Пришельцы, несмотря на жару, явно не хотели залезать в воду в обмундировании, портить внешний вид. А команды на купание, видимо, не поступало. В реке каждому из них самое большое — по горло. Однако раздеваться еще нельзя: бой не окончен. Бой… с одним-единственным красноармейцем.
Никто из ребят перевозить немцев не собирался.
Да и на чем? Лодок в Гнилицах мало. Если у кого-то имелись одна-две дырявые, то были притоплены. Обходились так называемыми комлями, то есть долбленками — два бревна, из коих выбрана сердцевина, связанные в катамаран. Руководили плавсредствами дедушки. В тот момент они почему-то замешкались, засуетились, провожая взглядами красноармейца. И только когда немцы чесанули из автоматов над нашими головами, дедушки опомнились: пришлось им поработать, отрядиться в перевозчики.
Часть немцев, около взвода, переправилась тут же на комлях, остальные, с машинами, прихватив провожатого, пустились на поиски брода.
Немцы поднимались от реки шумные, разгоряченные, в основном молодые, простоволосые, каски висели на ремнях. Помню, что обратил внимание именно на необычную для моего взгляда амуницию: на ремнях висели помимо касок фляжки, обтянутые суконной материей, металлические круглые футляры противогазов, плоские котелки, какие-то подсумки, а за спинами — ранцы, крытые гнедой шкуркой, и еще множество всяких блестящих предметов: крепежные карабинчики, медальоны, бляшки, пуговицы. Рукава мундиров почти у всех закатаны по локоть. Разгар лета. На ремнях — оружие: черные короткие автоматы.
Не скажу о взрослых обитателях Гнилиц — за ними я тогда не наблюдал, — зато уж вся мелкота, оказавшаяся на берегу, во все лупетки разглядывала пришельцев, благо разглядывать было можно: никто даже не шикал на ребятню.
Многого я тогда не понимал. Можно сказать — ничего не понимал. Было не столько страшно, сколько интересно. Как же — война! Собственной персоной. Не по радио, не в кино. Не в книжках. Вон они какие, фашисты знаменитые… Ну, ничего. На войне всякое бывает: сегодня они речку перешли, завтра наши погонят их за эту же речку, если не дальше.
И только вечером, перед сном — некоторое отрезвление от бесплатного «кино», от небескорыстной занимательности происходящего. В голову приходит догадка: стряслась беда, прежней жизни нет.
До прихода немцев мы, то есть беженцы из Порхова, ночевали в гнилицкой школе. Спали на полу в классном зале. В первые же минуты своего появления солдаты потеснили нас из школы. Все так же весело, припеваючи выбрасывали они в открытые окна наши узлы, или «шелгуны», как выражались местные жители. Однако самое невероятное произошло часом позже.
Немцы собрали возле школы все население, вынесли из помещения несколько застекленных рамок с портретами наших вождей и, трахнув ими о землю, начали топтать сапогами, приговаривая ругательства, яростно и одновременно весело сплевывая. Хрустели портреты Сталина, Ворошилова, Кагановича. Топтали наши иконы, изображения наших идолов. Никто даже пикнуть не успел, как все было кончено. И стало ясно: пришло время, способное растоптать не только портреты, но и любого из нас. Именно эта демонстрация врагом наглядного урока с применением наглядных пособий потрясла мое детское воображение до изначальных глубин. Урок насилия и попрания был преподан с такой отчетливостью, что с ним уже ни в какое сравнение не шли события последующих дней и лет, в которые окунуло меня затем всенародное бедствие, и, скажем, развенчание тех же идолов-портретов в дни нынешние пережил я намного спокойнее, нежели тогда, в Гнилицах.
7
Время от времени посещает меня странное видение — земля без людей. Вряд ли это игра воображения. Хотя конечно, правильнее будет сказать не «видение», а «представление», продиктованное волей, а не возникшее само по себе. Иными словами, могу представить планету без признаков пребывания на ней человека. Чаще всего происходит это ночью, перед тем как заснуть в одиночестве, когда в комнате уже погашен свет. Как бы — выпадение из жизни.
Иной раз созерцание безлюдной земли поступает ко мне в лесу или на берегу моря, а то и в воздухе, когда неотрывно смотришь в иллюминатор на волнистую, неровную «изнанку» облаков (лицевая их сторона обращена к земле), тогда вдруг с печалью, с болью в сердце ощущаю, что никаких людей в природе не было и нет, в том числе и меня, и не только там, под брюхом лайнера, но и сверху, над ним. А ведь когда-то именно так и было. Скажем, пару миллионов лет назад. Тогда — что же он такое, наш мозг, помимо известных о нем сведений и функций? Может, он еще и проектор доисторических событий или хотя бы состояний?
Наблюдая в себе вселенское безлюдье, я как-то не задумывался о прочей живности — о зверье, птицах, насекомых, рыбах, — есть ли они? Раз нет людей, нет и всего остального, способного существовать вне человеческого влияния. Одни ландшафты и структуры — горы, равнины, деревья, вода, складки земли. И уж совершенно определенно — никаких заводов, плотин, машин, конструкций. И неизбежно вослед моим фантазиям бежала мысль: если нет людей, то нет и Бога над ними (для чего Бог птицам, рыбам, червям, деревьям, если все они молчат разумом и далеко не все имеют сердце. Бог для живого слова).
И так далеко зайду в своих представлениях, что, вернувшись в действительность по чьей-нибудь милости (шум соседей за стеной, фырк машины под окном, толчок в спину через самолетное кресло, боль в собственной пояснице, наконец!), с блаженным восторгом вспоминаю: ан есть люди-то! Проживают, содержатся. А значит, и все остальное при них.
8
Мрачноватый Леонид Андреев, беседуя с восторженным Максимом Горьким, рассказывает, как подростком бросился под поезд, но почему-то аккуратно угодил вдоль рельсов, и поезд промчался над ним, только оглушив его. Восстанавливая беседу с товарищем по перу, Горький в своих воспоминаниях добавляет: «В рассказе (Андреева) было что-то неясное, недействительное, но он украсил его изумительно яркими ощущениями…» И продолжает: «Это было знакомо и мне: мальчишкой лет десяти я ложился под балластный поезд, соперничая в смелости с товарищами». И далее излагает не ощущения, а сам факт. Рисует умело, отчетливо.
Один передавал ощущения от попытки самоубийства. Другой рисовал картину. О попытке самоутвердиться. Один любил Эдгара По, Метерлинка, Достоевского. Другой — Чехова, Толстого, Короленко. Один, вспоминая «бездну», рассуждал о поисках Истины, себя в Истине. Другой — воссоздавал «правду жизни», ее достоверную матрицу. Как видим, разные писатели, хотя и дружили.
Но сейчас я — о другом. А именно — о своей бездне, о своей былой тяге лечь под осязаемую опасность, вкусить жуткого, чтобы испытать… нечто. Однако дослушаем старших.
— Что влекло нас к такой нелепой забаве? — спрашивал Леонид Андреев.
Горький в ответ говорил что-то про испытание подростками силы воли, но Андреев от этих «испытаний» отмахнулся:
— Не по-детски! — затем процитировал: — «Есть наслаждение в бою И бездны мрачной на краю…» — Но, подумав, отверг и «наслаждения»: — Как-то иначе, только не могу понять — как? — И вновь принимался объяснять ребяческое безрассудство поисками Истины.