– И что?.. – спросила она в отчаянии.
«Потрясающе!», – подумал Грохов. Увидел, что ее глаза в слезах, что она сейчас вся там, в рассказе, и наклонил голову, чтобы не выдать невольной улыбки.
– И – ничто, – поднял уже серьезное лицо. – Дальше было одно сплошное «ничто», все кончилось. А им всего-то и нужно было: посмотреть друг другу в глаза и поверить в жизнь вечную, в вечную любовь – при Луне или при свечах. Тогда ведь не было электричества, не было телевидения, радио, компьютеров, да и не нужно им было всего этого. Один огарок свечи – и достаточно, чтобы увидеть глаза друг друга, только глаза, заглянуть в них и уже не сомневаться, что они вместе – навсегда, навеки, до скончания времен – вместе. Так могут говорить только глаза, а не уста. Уста – чтобы их целовать, а говорить нужно глазами. Слов не надо, слова мешают – есть понимание рук, губ, глаз, и не надо никаких членораздельных звуков, они разъединяют, а двоим, двум сердцам – нужно единение… Свечи и глаза… Глаза и свечи!..
Он умолк. Весь этот рассказ сочинил на ходу, не зная, что здесь происходило, не зная толком даже легенды (но гора, точно, называлась «Иван-Наталья»), а закончил свечами не случайно. Она смотрела в звездную даль. Именно в эту даль, сверкающую этими же звездами, столетия назад пытались улететь двое влюбленных. А он ждал, когда ее взгляд разрешит ему пригласить ее к себе домой. Ведь только затем и была придумана и рассказана душещипательная, будоражащая ранимое девичье сердце история. Только затем надо было оживить камни, воду, звезды (оживить для нее, для него они были всегда живыми).
«Тфу», – вдруг мысленно одернул себя, едва не назвав ее Наташей. Значит, следовал вывод, надо почаще произносить имя. И, улыбнувшись нетипичной в последние годы романтической забывчивости, сказал:
– Танюша!.. Танечка!.. Ау! Мы здесь, в двадцать первом веке. – И, снизив тон почти до шепота, промолвил: – Но тем не менее, в моем доме есть свечи. Пойдем и зажжем их?..
Она легко покачала головой в знак отказа.
– Пойдем… – полуутвердительно-полувопросительно прошептал на ухо.
– Нет, – тихо, отчетливо ответила Таня, опустив глаза.
– Танюша, посмотри на меня, я хочу видеть твои глаза. Пусть скажут «нет» – и больше не будет вопросов. И предложений тоже. Я обещаю.
Она, напротив, низко опустила голову. Затем двумя руками обняла его руку, прильнула к ней. Однако тихо и строго повторила:
– Нет.
Они сидели на скамейке в парке, перед глазами на полнеба вздымалась могучая, таинственная тень горы любви и смерти.
– Ладно, тогда пойдем соловьев слушать. Там, на горе, они такое вытворяют, просто душу рвут…
– Давай еще посидим, – попросила она задумчиво, сильнее прижимаясь к руке, будто он без нее решил идти к соловьям.
– Ну хорошо, – согласился Сергей, отдаваясь естественному течению событий.
И самое время, подумал он, вернуться к течению мыслей, главных мыслей, не додуманных днем здесь же, в парке. Да… Двадцать лет назад никогда бы такое не пришло в голову – думать о серьезных, глубинных вещах, когда к тебе прижимается девушка. В том-то и дело, в двух десятках лет. Именно сейчас, несмотря на всю кажущуюся неуместность таких мыслей, есть смысл их «завести» – это будет еще одним свидетельством умения жить, умения не зависеть от обстоятельств, владеть своими мыслями в любой ситуации, переключаться на нужный регистр, невзирая ни на что.
«Так что же за чувство такое, черт возьми, а?.. – снова шагнул он в отстаивающуюся с годами муть своей души. – Чувство прощания?..» И вынужден был ответить самому себе: да. Но это уже не слезно-тупиковое прощание, а осознанное, – прощание, вобравшее груз пережитого, груз жизни… Так дерево прощается с грузом плодов, которые долго накапливали вес, впитывали жизненные соки весной, летом, еще и осенью, и – спокойно отпускает их. Потому что знает – дерево знает! – уже не надо плоды удерживать, а надо, наоборот, освободится от груза. Вот так и ты хотел бы – тихо, без боли исчезнуть? Навсегда или на время? Ты хотел бы, чтобы, как дерево, на время, – и груз кому-то отдать, и потом возродиться? Не получится, дружище… Наверное. Впрочем, кто ты такой, чтобы оперировать такими понятиями как «на время» или «навсегда»? Не дано тебе понять этого… А ведь удивительно: если бы глядя, как замирает, чернеет дерево осенью, ты не знал, что придет весна, – разве поверил бы, что оно когда-нибудь вновь зазеленеет?
Неужели все то, что я создал, мой храм души, так же бесследно канет, как исчезает песочный домик, смываемый обыкновенной волной? Равнодушной волной смерти… О, да… Нет! Это жизнь – как волна: накатилась – и отхлынула, и ничего не осталось. Вместо нее – вторая, третья… А той, единственной волны, которая есть ты, уже не будет, никогда… Лишь прилив – это может быть великая жизнь, великого человека, – способен что-то изменить на берегу, да и то немного… Миг жизни – и безбрежный, бесконечный океан небытия…
Так небытие или вечность?.. Неужели дух человеческий, высшая форма живой материи, так же тленна, как и низшая, нижайшая?.. Как удивительно, невообразимо, просто фантастически: какой-то Томазо, какой-то Альбинони когда-то давным-давно одной своей музыкальной темой все сказал. Все!..
И, лишь на миг вспомнив, что рядом с ним девушка, стал, не раскрывая рта, напевать знаменитое «Адажио» вслух. Спел тихонько две музыкальные строчки, украдкой посмотрел на Таню. Она молчала, судя по всему, тоже была в соответствующем настроении, и продолжил. После шестой строчки остановился – в самой музыке была пауза – и последние такты спел громко, отбивая ритм ладонями по бедрам.
– Зачем же так грустно? Зачем так, Сережа?..
Она, впервые назвав его так нежно, как некогда ее мама, крепко обхватила его руку, прижалась щекой к плечу. Он нырнул в щекочущий, напоминающий запах акации, аромат ее волос, шумно вдохнул. Затем высвободил руку и обнял ее за плечо.
«Еще раз предложить пойти ко мне? Сейчас?.. Может, чуть позже? Посмотрим, будет видно, когда…» – решил он и вернулся к своим размышлениям.
«Как, как же можно уйти и все, что тебя наполняет, – твои мысли, чувства, желания, готовность (уже почти полную готовность!) всем все простить, – оставить?.. Пусть, пусть этот видимый всем мир, река, песочек, кусты, парк, луна – пусть все это остается людям: ты пришел – оно было, ты уходишь – оно остается. Всего этого – не жалко! Жалко другого мира, похожего на этот, но созданного тобой! Его в самом себе жалко! Ведь он живой! И от него отказаться? Нет. Нет… Ты чувствуешь, знаешь – ты умный, зрелый, трезвый человек, – что с собою ты свой мир не заберешь, хотя он твой, он исключительно твой. Кому-то передать – нельзя и не нужно. Но и оставить, не взять с собой – невозможно…
Подожди! Но может, потому ты уже не плачешь, не ноешь, не скулишь, и светел твой взгляд, и спокойно сердце, что все свое ты как раз и забираешь? Созданное тобой, выстроенное, скрупулезно выложенное по камушку, слезинками застывшими скрепленное здание души, ради которого, выходит, ты жил, – ты и забираешь. Ведь оно есть! Вот сейчас ты сидишь с девушкой, касаешься живой плоти, обнимаешь ее, но ты – там, в построенном тобой здании, в своем доме… И вот… Ты справедливо поделил имущество: взял то, что тебе причитается, по праву принадлежит, остальное отдал другим, поэтому спокоен. И получается, что главное не в том, что ты имеешь, а в том, что ты строил и для кого. И если ты заблаговременно понял, что два мира надо разделить еще при жизни, что этим надо заниматься – строить что-то для них (детей, ближних) и строить для себя, – тогда перед последним вздохом ты будешь спокоен. Ибо будешь четко знать, что свое ты уносишь с собой, – надо только смотреть на это свое, думать о нем и быть уверенным, что оно всегда будет там, где окажешься ты…
Стой! Как ты сказал? Прощание?.. А может, в том и смысл зрелой, высоко сознательной жизни, чтобы прощаться? Вот сколько живешь, сколько осталось тебе смотреть на мир – столько и прощайся. Но цепко держа свое, построенное…»