«Наконец,— думал я,— удастся осмотреть отвоеванную нами деревню». Но вид нескольких раненых японцев и десятка сложенных в кучу винтовок сразу разочаровал: было ясно, что деревню оборонял ничтожный отряд, успевший унести с собой даже пулеметы. Не без зависти разглядывали мы японские зимние шинели с воротниками из собачьего меха, они были много практичнее наших башлыков (на которые жаловались и часовые, и дозорные), так как башлыки мешали хорошо слышать.
— Айригатэ, айригатэ (Спасибо, спасибо),— лепетал раненный в ногу японец, прикладывая руку к козырьку, когда я угостил его папиросой.
До полудня все шло хорошо. Уже видавшие виды войска приводили деревню в оборонительное состояние, с немалым трудом разбивая промерзшую и твердую, как камень, землю. Кирок не хватало.
Я стоял у наружной окраины деревни и составлял очередное донесение, поставив ногу на бревно, припорошенное легким снежком. Полевая книжка лежала на колене. Но вдруг, глядя через нее, я заметил, как пуля снесла снежок перед носком моего сапога. Я быстро отдернул ногу и подумал: «Как глупо, пуля ведь уже пролетела».
Понесли первых раненых, но, кто и откуда стреляет, разобрать было невозможно. Было ясно только, что японцы недалеко. В серой мгле наши стрелковые цепи стреляли наугад.
Бой разгорался с каждой минутой. Загремела артиллерия. Хэгоутай огласился разрывами шимоз. Сперва они летели только с востока, потом откуда-то с юга, где развертывалась наша 9-я дивизия Кондратовича, под вечер уже, казалось, и с севера, куда ушла бригада Леша. Потери росли.
— Смирно! Равнение направо! — командует стрелок-ефрейтор с одним желтеньким басоном на малиновом погоне, проходя мимо меня в сопровождении еще двух стрелков 3-го полка. [224]
— Откуда, братцы? — спрашиваю я.
— Раненого относили, ваше благородие, идем к нашим. Там нас ждут.
«Хорошие войска! Кто-то их воспитывал?» — подумал я и отошел к группе чинов штаба, окружавших командира корпуса. Штакельберг был тут, посреди своих войск, и его болезненное, заиндевевшее от мороза лицо не выражало ни малейшего волнения. За все дни боя он ни разу не присел, подавая пример выносливости. Зря изображало его «Новое время» изнеженным сибаритом.
Пример начальника заражал подчиненных, и было приятно чувствовать себя среди этого штаба, столь отличного от тех, с которыми приходилось до сих пор встречаться.
— Алексей Алексеевич, я ранен,— сказал мне неожиданно стоявший рядом со мной генерал Кондратович, повиснув на моей руке.
Я в первую минуту отнесся недоверчиво к его заявлению, так как он обычно подвергал опасности не себя, а главным образом своих начальников штаба. В перерывах между сражениями его 9-я стрелковая дивизия не знала покоя от бесконечных распоряжений этого элегантного генштабиста. Но как только начинали летать в воздухе «твердые тела», Кондратович неизменно возглашал:
— Начальник штаба — распоряжайтесь!
Кондратович оказался прав, так как, взглянув на его спину, я заметил в его шинели выходное отверстие пули. Подбежали санитары, а Штакельберг тем же ровным сухим голосом, которым он отдавал все распоряжения, негромко сказал:
— Сдайте командование, генерал, желаю вам скоро поправиться,— и снова впился взглядом в начинавший рассеиваться туман.
Определить силы противника было невозможно. Предстояло овладеть ближайшей к нам деревней — Сумапу. А чтобы выбить оттуда неприятеля, надо было разрушить глинобитные стенки, укрываясь за которыми, он, чувствуя себя в безопасности от ружейного огня, наносил нам большой урон.
Мы знали, что рвущиеся над деревней шрапнели не наносят противнику большого вреда. Но у нас есть мортирная батарея. И вот откуда-то сзади и слева от нас бухает глухой выстрел. Высоковысоко над головой гудит наша первая бомба, потом вторая. Третьей мы уже не слышим.
— Граф Игнатьев, мне сейчас передают, что мортиры испорчены и стрелять более не могут. Если это так, возьмите роту из резерва и отправьте батарею в тыл,— приказал Штакельберг.
Все объяснилось просто. Каучуковые компрессоры мортир замерзли, и от первого же выстрела колеса разлетелись в щепки. Нелегко было вытаскивать мортиры на руках: дотронуться голой рукой до их тяжелого тела было невозможно, а теплые перчатки у солдат были редкостью.
«Будь проклят, кто послал нам эту рухлядь!» — было написано на лицах офицеров и солдат.
Когда совсем стемнело и мы вошли в пустую, нетопленую [225] фанзу, чтобы составить отчет о невеселом для нас дне, к Штакельбергу подбежал один из адъютантов с радостной вестью:
— Победа! Сандепу взята!
Весь день мы чувствовали себя оторванными не только от 2-й армии, но даже от соседнего с нами 8-го корпуса, и потому это первое полученное известие особенно всех порадовало. Стало даже как-то совестно, что, несмотря на тяжелые потери, мы за весь день сумели продвинуться всего на несколько сот шагов.
Составив подробное донесение Куропаткину, я отправился разыскивать в темноте телеграфную роту, чтобы лично удостовериться в отправке своей телеграммы. Телеграфисты — народ развитой, приспосабливающийся к любой обстановке; фанзу свою они натопили и, как бы невзначай, приготовили мне даже большой сюрприз — стакан настоящего парного молока. Я всю жизнь его не любил, но, лишенный его в течение целого года и к тому же не евши уже два дня, я нашел в нем особую прелесть. Китайцы коров не держат, а саперы, получая на мясо монгольский скот словчились «сэкономить» целую корову.
Совсем веселым вернулся я в нашу фанзу, но был сразу поражен угрюмым видом сидевших вокруг карты чинов штаба.
Сандепу не была занята!
Штурмовавшая ее 14-я дивизия, несмотря на то, что уже была измучена тяжелыми трехдневными переходами, вызванными бестолковой переброской ее с одного места на другое, пошла в атаку с развернутыми знаменами. В тумане полки потеряли направление и в конце концов, понеся тяжелые потери от пулеметного и ружейного огня, ворвались с наступлением ночи в какую-то соседнюю деревню, которую по ошибке приняли за Сандепу. Так как старшее начальство, по обыкновению, держалось далеко в тылу и разыскать его было трудно, ошибка своевременно не была исправлена. В конечном счете сам Куропаткин был введен в заблуждение и «утешил батюшку-царя» телеграммой об «одержанной победе». Конфуз получился большой.
Гораздо хуже было то, что произошло на другой день. Гриппенберг, узнав о роковой ошибке, не нашел ничего лучшего, как назначить на следующий день «отдых», и нашему корпусу было предложено «расположиться на занятых позициях». Между тем одновременно с этим приказанием получено было донесение о том, что конница Мищенко, действовавшая на нашем правом фланге, одержала успех и с боем зашла японцам в тыл. Мищенко лично вел спешенных казаков в атаку, в которой и был ранен.
Приказ Гриппенберга глубоко нас всех возмутил: неужели штаб 2-й армии не понимает, что каждая минута стояния на месте только ухудшает наше положение, давая возможность японцам поражать нас с трех сторон, отрезая наш корпус от остальной армии и от конницы!
Когда рассвело и туман поднялся, на краю расстилавшейся перед нами равнины можно было рассмотреть отлогую песчаную гряду, подходившую почти к самой деревне Сумапу. Карта и тут подвела: штаб 2-й армии называл ее Большой Безымянной, не без иронии добавляя, что на карте главнокомандующего она называется Сумапу. [226]
Для нас название было, впрочем, безразлично, так как мы и без того твердо знали, откуда противник поливает нас свинцовым дождем.
С тех пор как почетное звание «царицы полей сражений» перешло к пехоте, бой стал трудным и длинным. Дерзость, смелость и порыв оказались недостаточными. Эти качества пришлось дополнить бесконечной силой воли и настойчивостью. В этих доблестях целому ряду наших полков — 3, 4 и 34-му Восточно-Сибирским — отказать было нельзя, а имена их командиров — Земляницына и Мусхелова — знали все сибирские стрелки. Пришлось и мне не раз повидать их за этот памятный день 14 января, пробираясь в передовые линии по каким-то заброшенным окопам и овражкам.