В результате получаешь через два-три дня телефонный звонок из соответствующего департамента министерства вооружения о готовности ускорить отправку в Россию нужной материальной части.
Главный же интерес разговора откладывался до чашки кофе в крохотном кабинете Шарля. Там одной из главных фигур становился маленький артиллерийский полковник Александр, о котором я слышал как о влиятельном члене франкмасонской ложи. Когда полковник говорил: «Да, это надо сделать», то можно было быть уверенным, что твоя просьба будет уважена. Сам Шарль в своем кабинете стихал, и беседа касалась крупных вопросов стратегии и политики мировой войны, о которой ни в прессе, ни даже в парламентских кулуарах не говорилось. О России в моем присутствии говорили с осторожностью, но не скрывали опасений за германофильские настроения царского окружения. Эмбер собирал, как хороший журналист, материал из всех упреков, которые расточали собеседники и по адресу Жоффра, окружившего себя бюрократами в военных мундирах, и Альбера Тома, раздавшего тепленькие места своим политическим друзьям, вплоть до учителей арифметики, решавших задачи по металлургии. La critique est ais[?]e,— 1'art est difficile («Критика легка — искусство тяжело») — вспоминалась не раз французская пословица, и я молчал, придерживаясь к тому же русской поговорки: «Две собаки дерутся, третья не лезь». Ни мне, ни кому-либо из присутствующих не могло, однако, прийти в голову, что сам хозяин, обвиненный в шпионаже в пользу Германии, окажется в конце войны за тюремной решеткой.
Клемансо, получивший в 1917 году неограниченную власть от парламентариев, потерявших веру в победу, недаром заслужил прозвище «тигра». Кому, как не ему, были известны все грязные финансовые комбинации, с которыми была издавна тесно связана французская пресса. Он стал распутывать клубок нитей, шедших из Парижа в Берлин и Вену, направлял усилия 2-го бюро генерального штаба и Сюрте Женераль против совершенно несерьезных, на первый взгляд, бульварных сатирических журнальчиков, вроде пресловутого «Бонэ руж» («Красный колпак»), под предлогом, что их хозяевами оказывались иностранцы. Арестованный одним из первых Боло Паша, [551] директор «Бонэ руж», при дознании раскрыл свои связи с Шарлем Эмбером, которому его рекомендовало само же французское министерство иностранных дел! Оказалось, что газета «Журналы» была приобретена Эмбером при финансовой поддержке богача Боло. Париж ахнул — сенатор Эмбер был арестован! Дальнейшее расследование открыло, что часть объявлений, представлявших для «Журналы», как и для всех парижских газет, главную статью дохода, заключала зашифрованную переписку германских агентов, получивших в наше время кличку «пятой колонны». Она родилась еще тогда, в первую мировую войну. После длинного и тяжелого процесса Боло был расстрелян, а остальные обвиняемые, французские граждане, а в том числе и Эмбер, отпущены на волю.
Этот надломленный силач остался верен сам себе и, собрав последние силы, разразился перед смертью такой обличительной книгой против подкупленной французской прессы, что перед ней побледнела вся его прежняя газетная полемика.
* * *
Я часто замечал, что когда человек отдает себя целиком разрешению одной определенной задачи, то обстоятельства сами приходят к нему на помощь. В одну из поездок из Шантильи в Париж я заехал как-то закусить в сильно опустевший, а когда-то самый роскошный ресторан гостиницы «Риц». Он отличался тем, что там всегда были прекрасные готовые дежурные блюда и что подавали там быстро. В этом фешенебельном месте, переполненном иностранцами, меня хорошо знали, но в отношении алкоголя, даже для русского военного агента, исключения не делали: спиртные напитки для военных, независимо от их чинов, в военное время были строго воспрещены. Что действительно может больше компрометировать армию во время войны, чем пьяный командир!
Война вместе с тем упростила нравы. И никто не смел протестовать против принятого мною обычая закусывать во время поездок за одним столом с Латизо. Эта демократизация, вполне естественная для республиканской армии, подвергалась, конечно, критике со стороны моих соотечественников. Но я имел все права с этим не считаться и не мог отправлять человека, ответственного за мою жизнь, обедать в лакейскую. В этот день я кроме Латизо пригласил за свой столик и сержанта Лаборда, старого завсегдатая в мирное время этого ресторана. Приехав со мной из Гран Кю Же, он, естественно, интересовался моей работой в Париже и, по обыкновению, возмущался задержками, чинимыми французским начальством при выполнении заказов для России.
Главным затруднением в это время было получение пороха.
— А что вы скажете, mon colonel, если я вам его достану? — неожиданно заявил Лаборд.— Вон смотрите, там в углу зала сидит маленький человечек. Это — мой знакомый. Личный секретарь английского лорда Мультона. Хотите, я вам его представлю? — И, не дожидаясь моего ответа, Лаборд через минуту притащил к нашему столику своего приятеля. [552]
— Мой шеф занимается всей организацией химической промышленности в Англии,— объяснил мне незнакомец,— и будет очень счастлив оказать вам содействие. Вам необходимо съездить в Лондон, там вы все устроите. Прошу вас, ждите моей телеграммы,— почтительно но не без апломба закончил нашу беседу маленький еврей. Я колебался, но сама судьба толкала меня в Англию. Не успел я дождаться ответа из Лондона, как меня вызвал к себе сам Жоффр и показал телеграмму, составленную в истинно английском стиле: «Send me Ignatieff. Ketchener». («Пришлите мне Игнатьева. Китченер».)
— Я, конечно, не вправе вас посылать, но убедительно прошу вас исполнить просьбу Китченера. Вы знаете, как для нас важны отношения с Великобританией,— заявил мне главнокомандующий.
Зачем я мог понадобиться Китченеру, когда он имел при себе моего коллегу в Лондоне, генерал-лейтенанта Ермолова? Но отказать Жоффру я не мог, тем более что одновременно получил и личное приглашение от лорда Мультона.
Не раз пришлось мне за войну побывать на Британских островах, но в первую же поездку, как только мой пароход отчалил от французского порта, я понял, что на море порядки, установленные англичанами, следует принимать как непреложный закон. Французы могут надрываться, обучая своих заморских союзников ратному делу, но, как бы ни были блестящи традиции французских моряков, они не могут состязаться в искусстве морского дела с людьми, для которых море представляет их настоящую стихию.
Внешне переход через Ла-Манш напоминал о войне только обязательством для всех пассажиров надевать на себя спасательные пояса, но всякому, даже не посвященному в тайны английского адмиралтейства, было ясно, что для бесперебойного сообщения с континентом через водное пространство, заполненное неприятельскими подводными лодками, требовались какие-то особенные мероприятия.
В один из переездов, вызванных междусоюзнической конференцией в Лондоне, меня застал в Булони такой морской шторм, что английский представитель отказался доставить нас в Англию ранее утра следующего дня. Я беспрекословно подчинился его решению и спокойно расположился на ночлег в какой-то прибрежной гостинице. Но прибывший через несколько минут военный министр Пен-леве, знаменитый, но не в меру суетливый математик, был возмущен моим спокойным сидением за обеденным столом.
— Мы не можем опоздать,— шумел он.— Я лечу в Гавр, там возьму французский миноносец и ночью же буду в Лондоне. Предлагаю вам меня сопровождать.
Хорошо я сделал, что поверил английскому капитану, а не французам. В одиннадцать часов утра я уже был в зале заседаний, которое откладывалось из-за неприбытия в Лондон Пенлеве.
Впрочем, по-настоящему английская культура начинала ощущаться при входе в пульмановский вагон, плавно и без остановки доставлявший пассажиров от морской пристани Фолкестон до центрального лондонского вокзала «Виктория». Измученный морским переходом, а то и морской болезнью, пассажир усаживался не в купе, не на диванчик, [553] а в комфортабельное кресло вагона. Перед каждым пассажиром был уже накрыт маленький столик, на котором дымилась чашка чаю, розовели горячие тосты из какого-то особенно белого и вкусного хлеба с маслом и ягодным джемом всех вкусов и цветов. Поезд не успевал тронуться, как пассажир был уже осведомлен о происходящем на всей земной планете: ему вручалась газета последнего дневного выпуска. Не мне, конечно, было дано судить о впечатлениях, производившихся Лондоном на обыкновенного туриста. Я ведь был гостем английского правительства, но по оказанному мне приему сразу понял, что Англия — страна богатая и что англичане умеют жить более удобно, чем люди на европейском континенте. Несмотря на срочность вопросов, из-за которых я приехал, меня никто не торопил, и хозяева прежде всего подумали об устройстве моей личной жизни. На вокзале уже ждала предоставленная в мое распоряжение большая военная машина, окрашенная в светло-бурый цвет. Дверцу открывал шофер — прелестная шотландка с шатеновыми, подстриженными под скобку, кудрявыми волосами, в военной форме цвета хаки. Несмотря на мои протесты, она тщательно укрыла мои ноги клетчатым пледом, так же спокойно села за руль и плавно двинула громадную машину. Перемена скоростей производилась без шума, не то что во Франции; тысячи машин двигались, держась не правой, а левой стороны, без гудков; толпы людей шли молча. Автобусы при остановках не скрипели тормозами на всю улицу, как на парижских бульварах, и, кажется, даже собаки не лаяли. И это отсутствие городского шума, это движение, регулируемое одними знаками великана-полисмена, производили величественное впечатление. Каменные громады домов тоже казались безмолвными, а люди — безразличными ко всему, что их лично не касалось. Французы из одной уже вежливости спросят вас при встрече о здоровье, а если хорошо с вами знакомы, поинтересуются, с кем вас вчера встретили; между тем как англичане вообще не имеют обыкновения задавать вопросы при встречах.