– Сглазить боюсь, – призналась княгиня Александра, вспыхнула, слезки из глаз у нее закапали.
Марья Петровна обняла подружку, прижалась щекой к щеке, мешая соленую капель.
67
Соленый дождь не переставая накрапывал над всей Русской землей.
Птица феникс рождается из пепла, совесть оживает слезами.
Ужас жизни требовал от людей – отречения от совести. Не то разорение, смерть! И многие, многие пеленали совесть, как тайно рожденное дитя, и в глухую, беспросветную ночь погружали в реку, в черную воду, боясь открыть себя даже всплеском.
Тот спеленутый и погубленный ребенок был душой. Многие так жили, избавившись от души. Одним это было страшно, другим весело… Жизнь без несения креста, без Бога, без болящей души – проще. Хлопай себе глазами да делай, как все. Но соленый дождичек капал с небес, и самый бесстыдный прозревал: в темной воде не душа утоплена – кукла.
И не всякий торопился вновь умертвить в себе себя, иные раскаивались и оживали для жизни с Христом, с Отечеством, чувствовали, что в жилах-то русская кровь течет.
Когда к воеводе Мирону Андреевичу Зернову-Вельяминову граждане древнего Владимира ввалились со счастливым гомоном, уступая ему первое место целовать крест царю Шуйскому, ибо нижегородец Андрей Семенович Алябьев во главе войска шел освобождать от тушинцев нижегородские и владимирские земли, а боярин Федор Иванович Шереметев без боя пущен был в Муром, – Мирон Андреевич вознегодовал и воспротивился.
– Если для вас клятва – пустой звук, то для меня – это жизнь или не жизнь души. Я, как и вы, целовал крест во имя царя Дмитрия Иоанновича. Что я Богу скажу?
– А то и скажешь, что тушинский царек – вор!
– Низко переменять хозяев, когда они в затруднении! Что вы будете делать, если завтра в город явится Лисовский?
– Твоего Лисовского Шереметев под Юрьевцем побил! – Вы как хотите, у меня один Бог, один царь, одна жизнь, – твердо сказал Мирон Андреевич.
– Вот враг Московского царства! – указал на воеводу протопоп Успенского владимирского собора.
Мирона Андреевича схватили, потащили, поставили к соборной стене, ко храму, где сам Андрей Рублев славил кистью Господа Бога, и бросали камнями в спасшего их от Наливайки, от многих поборов. Воевода крепился, стоял под ударами, пока свет в глазах не померк.
В Москву потом сообщили, что Мирон Андреевич забит до смерти, но он был подобран, выжил. И не только выжил, но еще и послужил России, освобождая ее от поляков – от поляков! Им-то он креста не целовал, как иные. В документах ополчения подпись Мирона Вельяминова девятая, перед подписью князя Пожарского, Минин подписывался пятнадцатым.
Вспомнили о чести вдруг и в стане Вора. Отброшенные с Волги русскими полками Шереметева и Алябьева, явились в Тушино казаки, ведомые близкими родственниками Вора. Один называл себя сыном Иоанна Грозного, носил имя Август, другой приходился Иоанну Васильевичу внуком, именуя себя Лавром.
Вор обоим послал подарки и много вина.
Во время обильного возлияния оба родственничка были схвачены и вздернуты. Их виселицы долго стояли на Московской дороге, предупреждая всех самозванцев, что истинный самозванец ныне на Руси один и другого быть не может.
68
Полыхали зарницы, озаряли зреющие хлеба. Вор сидел на удобном кресле, доставленном ему из Польши. На ужин была ему белужка, хорошее вино. В окна струилась прохлада, пахнущая травами.
– О, эти полыханья неведомо чего! – говорил Вор шуту Кошелеву. – А знаешь, друг, я научился даже в отчаянии находить наслаждение. Мне грозят смертью – наслаждаюсь ужасом. Я для многих загадка. А загадка моя в том, что я обратил жизнь мою в наслаждение… Разве это не восхитительно: на мне одежда из тончайшего шелка, я ем редкую рыбу и пью заморское вино… Для нас играют зарницы… Для полного удовольствия недостает, правда, какой-то малости…
– Пророк Магомет, – сказал Кошелев, – наслаждением почитал женщин и благовония. Может, зажечь ладан в курильнице?
Курильницу привез князь Петр Урусов, Вор отвалил татарину чуть не треть казны, задумывая нечто тайное и никому пока не ведомое.
– Запали, – согласился Вор.
Шут вышел из комнаты и явился с мужиком, который принес в горстях горящие угли и насыпал в курильницу.
– Объясни свое шутовское иносказание, – потребовал Вор.
– Боюсь, что ты слишком полагаешься на чужие руки, когда загребаешь жар. Лето, а мы все в Тушине.
Вор тихонько засмеялся.
– Во-первых, я не воин. Во-вторых, у меня своего… даже имени нет. Сама моя жизнь превращена ныне в предмет торгов. Торги идут в Москве, в Тушине, в Самборе, в Кракове. Ты приметил, шут, – купцы-евреи покинули мой табор? То-то! У Филарета секретничают, сговариваются объявить королевича Владислава царем русских. Король Сигизмунд воспретил Мнишку присылать ко мне новые отряды, и не только ему. Всем полякам запрещено идти ко мне. Пан Гонсевский, бывший посол, приводит под имя короля Сигизмунда земли вокруг Смоленска. Короля надо вскоре ждать в гости…
Полыхнуло так сильно, что небо порозовело на мгновение. – Откуда берется огонь в зарницах? – удивился Вор. – От молнии был бы гром, зигзаг… Нет, шут. Не пришло мне время таскать из полымя угли голыми руками… Когда все это начиналось, я чувствовал себя исполнителем черной воли. Но я слишком возносился в моих помыслах. Никому-то мы не надобны со своими страстишками, со скудными нашими грехами. Хочешь, шут, предскажу, что будет с Россией?
– Предскажи, государь.
– Знаешь Павлу?
– Павлу? Царь-бабу? Которую ты Рожинскому подарил? – Она теперь не у Рожинского. К Рожинскому она попала, будучи брюхата. Тот не сразу приметил это, а когда приметил, вернул ее в табор, солдатам. А солдаты, по ее просьбе, отвезли ее в тайное место, в лес, поставили ей избу, снабдили всем, что впредь понадобится, даже повитухой… Так вот и с Россией будет: она заслонит себя от своего теперешнего блуда дремучими лесами и, придет время, разродится собою же, подрастет вдали от глаз и явится перед миром.
– Тебе бы, царь, шутом быть. Очень уж ты умный.
– Я для одного тебя царь, для других – шут. Серьезные времена для Русского царства минули. Вот Павла разрешится от бремени, а покуда всякий человек на этой земле – утеха козлу.
– Ого! – сказал шут с угрозой.
– Больно за свою родимую? – Вор смеялся тихонько и отвратительно. – Ты ведь себя, русский, за хорошего человека почитаешь. А знаешь, что сделали ярославцы с бедным Иоахимом Шмитом? Они так ему кланялись, так радостно ломали перед ним шапки, с такой охотой ходили убивать своих, русских, сторонников Шуйского, что он, бедный немец, принял подобострастие за любовь. Мог бы убежать, но, заботясь о безопасности города, вернулся, чтобы защитить мирных людей, и был этими мирными опущен в котел с кипятком.
Шут заворочался, сполз со стула, перекатился через голову.
– Заболтался я с тобой, пора и честь знать.
– Ничего, я тебя еще послушаю! – Вор больно ухватил шута за шиворот. – Отчего удираешь? Откровений моих испугался?
– Испугался, государь. Сболтнешь лишнего ты, а голову снимешь с меня. На Московской-то дороге все еще висят.
– Родственнички? Ты прав, шут. Хуже нет, когда царя тянет душу облегчить. Расскажи мне сказочку на сон грядущий, тогда и ступай себе.
– Какую тебе, похабную или чтоб сердце задумалось?
– Сердечную давай.
Шут подул на угольки в курильнице и начал:
– Жил-был царь-холостяк. Захотелось ему жениться. Боярские дочери от гордыни, от важности все дуры дурами, заморских царевен сватать – дело тонкое, хлопотное. Вот раз поехал царь в поле зайцев травить собаками и повстречал пастушку. До того была хороша пастушка, что царь тотчас решил: «Вот моя жена». Подъехал, спрашивает: «Пойдешь за меня замуж?» – «Пойду». – «Смотри, с уговором тебя возьму: хоть одно слово поперек скажешь – голову на плаху!» – «Согласна». Дело сладилось, и через год родила царица сына. Царь пришел, поглядел и так решил: «Твоего сына убить надо. Он – мужик. Не может мужик на царстве сидеть!» – «Твоя воля», – ответила царица. А тот и вправду сына забрал, унес.