На двадцать шестом году жизни он впервые прочел политэкономию Лапидуса, на двадцать седьмом - "Тараса Бульбу".
На двадцать девятом услышал оперу "Кармен" и записал в тетради:
"Опера "Кармен", сочинение Визе. Смотрел 16 января.
Как один испанский пограничник - Хозе - из-за женщины пошел вместе с к/б. Драма. Кармен - вроде проститутки, но с разбором. Изображено очень правдиво, с замечательной музыкой и заставляет думать, какая еще есть подлая жизнь. Опера "Кармен" может быть с разъяснением использована как факт влияния отрицательных настроений. Например: Михеев по дороге через колхоз посадил на седло и вез около двух километров неизвестную колхозную дивчину, что есть лишняя нагрузка коню и нарушение дисциплины... Музыка в опере очень богатая, только неясно поют слова".
Всю жизнь Гордов постоянно кочует из края в край, с заставы на заставу. И всюду - на Черноморском ли побережье, на красноватых скалах северных озер, в Уссурийском крае - его сопровождают оружие и книги. Охотник, командир, чекист - Гордов в каждом новом доме вешает над тахтой восемь предметов: выхоленный, зеркально-ясный маузер, японский карабин, граненый винчестер, трехлинейку с изрубленным прикладом, потерявший воронь наган, клинок простой, клинок кавказского образца и клинок персидский, матовое серебро которого как старческая чистая седина. Книг же не перечесть, не забыть, не выбросить. Пересекая всю страну с запада на восток, Гордов не хочет расставаться ни с ленинским шеститомником, ни даже с Коваленко. Он пересылает свое богатство почтой, заботливо обшивая посылки старыми гимнастерками, приторачивает к седлу коня, возит с оказиями и копит, копит книги, как скряга, урывая деньги от скромных получек.
Как красив боец на парадных рисунках! Вот он стоит у полосатого столба в шлеме, застегнутом под мужественным подбородком! Его шея вывернута в неестественной гордости. Брови нахмурены. Одна рука эффектно и неловко сжала винтовку, другая застыла у козырька.
Полосатый столб - значит граница. Гармонь, зубы ярче рекламы "хлородонта" - значит отдых. Стоит отштампованный боец у полосатого столба, стоит или играет из года в год.
А за тысячи километров, в тайге, ни столба, ни доски. Овраг, ветер, мороз. Лежат двое бойцов в снегу. Шлемы подобраны, хотя мороз за двадцать градусов. Пусть уши мерзнут, но слышат тайгу. Пусть пальцы прилипают к скобе, но чувствуют спуск. Рядом пройдешь - не заметишь белых маскировочных халатов, не услышишь осторожного шепота.
А в казарме гармоника дожидается вечера. Там сейчас храп и бормотанье. Днем спят? Конечно, спят... И днем и ночью... Круглые сутки... Только что вернулся наряд, гнавший всю ночь нарушителей. Вернулся, расправил по-уставному промокшие портянки, сложил гимнастерки и теперь спит. За дверями же, в углу, где бревенчатых стен не видно, за плакатами, вполголоса говорит начальник:
- Вот так здорово, товарищ Семушкин! Двадцать миллионов центнеров рыбы... А ну, вспомните вы, товарищ Величко...
И вспоминают камчатскую сельдь, и сетеснастный комбинат в Хабаровске, и биби-эйбатскую нефть, что течет уже во второй пятилетке, и слова наркома...
Что такое три кубика на зеленых петлицах? В Москве, пожалуй, никто не обратит внимания на командира в чистой, но видавшей дожди и солнце гимнастерке. Ничего примечательного. У него спокойный глуховатый голос, взгляд немного тяжелый, щупающий собеседника на мушку, неторопливые темные руки и широкая, мерная походка. Так ходят люди, привыкшие к чертовскому бездорожью.
Командир как командир, каких много в армии. Сдержанный, корректный, точный... Может быть, комроты, может быть, политрук. Он так же неприметен, как заметка, втиснутая на последнюю газетную полосу: "Харбинская белогвардейщина продолжает провокации. В ночь на... банда в составе пятнадцати человек перешла границу и была своевременно ликвидирована пограничниками Н-ской заставы".
Нелегко носить три кубика на зеленых петлицах.
Нужно держать в голове банду, показавшую нос на правом фланге, и бойца Семушкина, который перед каждым политзанятием смазывает медом белесые ресницы. Помнить о зачетных стрельбах и не забывать ремонта бани. А конь, оступившийся вчера в болоте?
Сколько терпеливых, осторожных бесед с глазу на глаз было проведено с барнаульским кузнецом Федором Грызловым! Чем ближе к увольнению, тем упрямее, жестче становился кузнец. Он давно списался с товарищами по цеху, знал уже, что потянет на поковках не менее двухсот рублей в месяц и получит комнату в новом доме. Грызлов только и ждал часа, когда можно будет поднять на плечо свой фанерный чемоданишко. В канцелярии он присаживался на краешек стула, как человек, готовый сняться и идти дальше, и в глазах кузнеца, в односложных ответах начальник угадывал решение, которое ничем не опрокинуть.
Начальник говорил ему, что "в такое время никак уходить нельзя", что сверхсрочники - костяк армии, ссылался на наркома, на товарищей, оставшихся в тайге нести четвертый год пограничной вахты. Все было напрасно. Лучшие слова падали, как неудачные удары по лозе.
У Грызлова были свои доводы. Чего уж таиться - молодняк приходит каждый год, его не переждешь, а "такое время" на границе всегда; он уже отслужил свои три года, и вообще хочется пожить "как следует".
Последний разговор вышел совсем коротким. Грызлов выслушал начальника и спросил, еле шевеля губами:
- Это что ж, товарищ начальник, совет или так... агитация?
- А вы как думаете? - спросил начальник. - Вы член партии? Так?
- Ну, так...
- Надо подумать... Еще подумать, товарищ Грызлов.
Грызлов тер ладонями колени. Ничего, кроме нетерпения, не выражало лицо первого конника заставы. Он встал, одергивая сзади гимнастерку.
- Разрешите идти, товарищ начальник.
- Ну, так как же?
- Разрешите идти...
- Идите, товарищ Грызлов.
Наконец, сундучок был вытащен из-под койки, перехвачен веревкой. Подписанный литер лег в карман. Оставалось только, по замыслу командира и партячейки, передать молодняку винтовку, коня и клинок.
Утром после проверки выстроились вдоль казармы. Увольняющиеся держали перед фронтом коней. Думали, будет торжественно, но не вышло. С неба неожиданно начала труситься на рыхлый снег водяная пыль, лозунг на красном коленкоре раскис. Шинели потемнели... Не вышла и речь Грызлова, которую он собирался сказать от имени уходящих. Все было подобрано по порядку рапорт о службе, обещание вернуться по первому зову, наказ молодым бойцам об оружии. Даже записка на всякий случай лежала за обшлагом шинели.
А тут сразу вылетели из головы слова о пядях земли, наказ, замечательная, поддающая жару концовка... Трудно было говорить: шоколадная, легкая на ногу кобылка дергала из рук поводок, тянулась к ладони теплыми, вздрагивающими губами... К тому же слишком подобранный винтовочный ремень резал плечо. И вышло так, что вместо задуманной концовки Грызлов заметил совсем несуразно:
- Ну, так смотри почаще... Чуть что - она засекается... С тебя спросят...
- Знаю, - ответил первогодник. - А сколько ей лет?
- Шестой, - хмуро сказал Грызлов. - На, держи-держи...
И, побагровев, стал снимать через голову трехлинейку.
Первогодок был толстогубый, сырой. Новая шинель пузырилась у него на груди, яркий ремень лежал поверх хлястика. Торопливо и неловко, спотыкаясь о клинок, он потащил лошадь к конюшне за самый конец поводка. Грызлову стало ясно: пропала шоколадная гладкая холка. Парень наверняка будет клевать на луку, запускать испуганные пальцы в гриву.
Прямо со двора Грызлов зашел к начальнику Цветными карандашами Гордов размалевывал диаграмму. На подоконнике, как всегда, дозревали треснувшие плоды - гранаты.
- Будете в Новосибирске - зайдите по одному адреску...
Грызлов молчал, глядя в окно мимо плеча начальника.
- Что хотите сказать?
- Я насчет коня, товарищ начальник.
- Что такое?
- Нельзя ли другому Марию отдать? На Гаврилова, прямо сказать, нет надежи... Ну, дали бы ему Звездочета. Все равно скоро списывать...