– В Киев с братом мириться пошел, – ответили со стены.
Заворачивая бешеного коня, с отрядом самых верных, преданных воинов-печенегов Ильдей поскакал к Киеву. Они влетели на мощеный двор, тут их и побрали.
Их повязали в теремном дворе, куда конников пропустили предупрежденные варяги. Двое или трое всадников замешкались у ворот и, поняв, что хан пропал, поскакали обратно к Родне. Ханских дружинников побили стрелами, а самого его, тяжко раненного, снесли в погреб, который был тюрьмой при княжеском дворе.
Поздно ночью уцелевшие печенеги доскакали до Родни.
– Что с князем? – закричал выбежавший им навстречу Варяжко.
– Всех убили! – ответили всадники.
Это не совсем было правдой! Убили не всех. Но ни Ярополк, ни Ильдей уже не пребывали в мире живых.
Проклиная Киев, Владимира и коварство язычников, Варяжко увел остатки дружины и орды Ильдея к печенегам и долгие годы был злейшим врагом Владимира, не единожды наводя печенегов, не простивших убийство Ильдея, на княжеские города и сторожи.
Он примирился с князем много лет спустя, когда Владимир клятвенно заверил, что не убивал Ярополка, что ценит Варяжка за верность присяге и что виновные в смерти Ярополка наказаны.
Наказал он предателей – предательством.
В непрерывных пирах и бражничании прошло несколько месяцев. Владимир сидел на престоле киевском и правил единовластно. Принимал послов и все больше понимал, что самый выгодный ему союз – союз с Царьградом.
Византия не лучше Хазарин, но ей были нужны не деньги и не рабы, а воины! Вот на этом и сыграл «рабычич» Владимир. Приманив варягов, что возвели его на киевский престол, щедрыми посулами и даже выдав им вперед часть жалованья, почти всю дружину варяжскую он отправил ко двору императора византийского.
Веселая, хмельная варяжская братия долго грузилась на струги и дракары. Лезли обниматься и целоваться ко князю, и он обнимал и целовал каждого, благодаря за службу и уверяя в вечной дружбе. Вел дружину Свенельд. Он, как старый коршун, сел на носу передового корабля и повел флотилию знакомой, не раз хоженной дорогой в предвкушении скорой и обильной добычи.
– Жди нас, князь, обратно с победою! – кричали хмельные варяги. – Держись, мы скоро вернемся!
Князь улыбался, махал рукой на прощание и пуще всего приказывал беречь византийского посла.
– Не сомневайся, доставим, как яичко целехонькое! – гогоча, кричали варяги.
Если бы знали они, какое письмо императору везет византийский посол! Вряд ли уцелел бы и князь, и Киев, попади послание им в руки. Владимир просил императора загнать варягов как можно дальше, в самые кровопролитные сражения, по возможности разделив их на малые отряды.
«Прошу тебя как брата, – писал он, – пусть ни один из них не вернется! А кто надумает воротиться, да будет убит без милости и брошен без погребения, как собака…»
Воистину собаке – собачья смерть. Не вернулся никто.
Об этом письме знал только один человек кроме князя – дядя его и воспитатель, брат Малуши, древлянский воевода, славянин Добрыня.
– Возвращать их из Византии нельзя! – сказал он, соглашаясь с племянником и глядя вслед уходящей по Днепру флотилии. – А только осталась с тобою дружина малая! С такой не навоюешь! И ты нынче вроде как голый среди волков!
– Ничего! Пойдут дождички – будут и грибки! – весело притопнув каблуками, сказал разудалый князь, сияя беспечной улыбкой.
– Князь нынче, почитай, без дружины, – повторили в пещерах киевских два монаха, получая от игумена благословение на послушание новое, незнаемое прежде. Идти каликами убогими по всем землям и приводить в дружину княжескую верных воинов Христовых.
* * *
– Ибо князь киевский ноне как на весах, – говорили калики Ивану и Илье, – что на чаши брошено будет, то и перевесит. Придут язычники – повторится история Ярополка и Святослава, придут люди новые – станет князь с народом своим заедино. И просветится страна, и скрепится светом православия.
Слушал это старый Иван и понимал, что сын уйдет, и уйдет навсегда. Понимала это и мать, но сказать не смела – да ее никто и не спрашивал, что она думает. Недаром ведь говорилось у степняков: «Конь и женщина – твари Божии, которых всегда водят. Дочь – отец, жену – муж, мать – сын». Если отклонения от этого правила и были, то лишь для представительниц знатного рода варяжского. У варягов женщина была свободнее, чем у славян или у иных народов. Она могла сама принимать решения и подавать голос, а в других семьях никто женщину и не спрашивал. Что ничуть не уменьшало ее страданий…
Страдала и жена Ильи, понимая, что муж уйдет в неведомые края и, может быть, там голову сложит – ведь не на гулянку идет, не на пир, а на труд воинский… И они бы совокупно могли удержать Илью, не пустить! Могла жена с матерью за него уцепиться, повиснуть, чтобы только с душой мог от себя оторвать. Мог и отец запретить – под страхом отцовского проклятия, – никуда бы Илья из родного дома не тронулся, но довлело над всеми карачаровцами чудо Ильина выздоровления.
Ежели не сидел бы он сиднем в расслаблении да не исцелили бы его молитвами старцы – не отдали бы своего единственного сына и заступника-кормильца кровные его. Удержали бы.
Исцеленного же Илью почитали, как воскресшего Лазаря.
Односельчане даже побаивались его, как выходца с того света, как пришельца из тьмы внешней, из царства мертвых. Установилось вокруг Ильи кольцо почтительного отчуждения. И он понимал, что к прежней жизни у него возврата нет. Чувствовал он на себе печать избранности на подвиг, и хоть страшился его, и тяжко было ему отрываться от дома и следовать в жизнь неведомую, а ослушаться гласа Божия не мог. Он смотрел на сродников своих нынче будто с корабля уплывающего. И хоть телесно пребывал с ними, а все же не так, как прежде, – глядя на многое будто издали, с тоской и печалью, не в силах высказать им всей своей любви.
– Так что, – сказал воскресным днем Иван сыну, – пора… Чего зря тянуть время? Чему быть, того не миновать!
Голосьбой ответили ему женщины. Но Иван велел служить молебен и сбираться.
Две недели шли сборы. И главным из них было сбирание коней. Кони в селище были не табунные, а стойловые. Пасли их летом в огороженных левадах вооруженные табунщики. И когда калики перехожие впервые увидели коников – диву дались!
Кони были бурые и вороные, рослые и дельные, каких прежде ни в Киеве, ни в иных местах монахи не видывали. Массивные, широкогрудые, с кремневыми копытами, выносливые и силы необыкновенной – как раз под всадника, закованного в тяжелые доспехи. Кони были добронравны, послушны и безбоязненны. Особая, невиданная прежде красота была в их тяжком беге, в игре мышц на груди, в том, как прочно и жадно цепляли они землю копытами, как гордо несли всадника. Особой же приметой породы была сказочно длинная волнистая грива, достигающая чуть не до земли.
Каждый конь воспитывался всадником с первых дней рождения, поэтому не знал он страданий при первом объезде, как тот конь, коего брали из дикого табуна и навек отымали волю. Не принимали они муки заламывания в оглобли, потому как приучали их к работе постепенно, не тычком-рывком и страхом, а лаской да уговорами. Через это каждый конь ходил за хозяином как собака, из рук его ел и ему одному служил. Во все время, что был Илья в расслаблении и немощи, жеребенок-стригунок и коник Бурушка ждал его. Успел бо Илья привадить его с малолетства, и никого, кроме Ильи, Бурушка не признавал.
К нему, как ребенку своему, кинулся воин, едва чуть окреп и стал ходить. Его – коня застоявшегося, вошедшего в тяжкую силу, в самый расцвет мощи и быстроты, – вывел он на росные луга. Его гонял по песку, по воде, укрепляя ножные мышцы, отвыкшие в стойле от движения. Его растирал соломенными жгутами, его холил и отпаивал сытой – запаренным в молоке зерном, чтобы конь, без работы скудно содержавшийся (дабы не прилила не находящая выхода сила к ногам, чтобы не обезножел коник в опое, не сорвал сердце от обильной жидкости и не потерял воинской стати от обильной еды), теперь мог набрать тело. Вернуть прежние стати и резвость.