— Эй, брат, давай махнемся обувкой! — предложил я чабану. Тот посмотрел на мои красные ботинки, оценивающе щелкнул языком. В результате последовавшего торга и сложного обмена к чабану перешли кроссовки Плохого, Плохому — мои горные ботинки, а я с триумфом облачился в чабанские шузы, и ноги в них сразу почувствовали себя на порядок свободнее, чем в ботинках. Единственная проблема в том, что муки изнашиваются в условиях горного ландшафта даже быстрее, чем специализированные ботинки или сапоги. Во время нашего двухнедельного перехода на Искандер-куль мне приходилось неоднократно обращаться к горцам с просьбой подшить подошву. Благо, шило и дратва здесь имеются практически в каждом чабанском хозяйстве.
Муки были когда-то очень распространены среди местного населения. Наверное, как лапти в России. Потом их вытеснили сапоги и ботинки промышленного производства. Традиционный промысел по производству муков сохранялся к концу семидесятых годов только в Регаре (переименованном тогда в Турсун-Заде). Здесь жил последний «мучный» мастер. У него пошил себе роскошную пару этой традиционной обуви мой таллиннский приятель Анатолий. Его муки были просто музейным образцом, тем не менее Толя использовал их для горных путешествий и при этом даже как-то не очень сносил. Теперь они у него являются гордостью домашней коллекции колониальных эксклюзивов — наряду с чапаном, тюбетейкой, дастарханом и прочими аксессуарами среднеазиатских тарикатов.
Мы продолжали наш путь навстречу встававшим из-за зеленеющего арчовника и желто-розовых скал белым ледовым зубьям Гиссарского хребта. Выйдя из кишлака-сада, мы через три-четыре часа набрели на еще один такой же, тоже заброшенный. И опять тормознулись, курнули. Само собой, по такому делу — разговор философский. Мы вели в Плохим метафизический спор об истине и ее познании, причем я, как традиционалист, выступал с позиций ортодоксальной мимансы, тогда как Плохой отстаивал либертарный нео-шуньявадический интегрализм. Мы уже были готовы принять единую систему обозначения тонких психических функций человека на базе терминологии «Йогасутры» Патанджали как технически адекватной в обеих случаях, как вдруг перед нами возник человек в сандалиях и с папкой под мышкой.
Человек начал что-то спрашивать, и чем больше он спрашивал, тем меньше мы понимали, о чем он спрашивает и чего он, собственно, хочет. Я вдруг почувствовал себя чудовищно обкуренным, я был как бы изолирован от действительности полем собственной шизы. Я с энтузиазмом улыбался что-то гнавшему человеку с папкой, совершенно не понимая, в чем состоит предмет разговора. В конце концов до меня дошло, что он — местный учитель, спускающийся с какого-то горного пастбища, где посещал друзей, назад в кишлак. Прогнав свою телегу, содержания которой я так до конца и не догнал, сельский учитель бодро засеменил по тропке вниз. Вместе с ним исчезло и поле шизы. Мы с Плохим переглянулись и разразились гомерическим хохотом.
Комизм ситуации заключался в том, что парализовавшее нас при общении с Учителем поле возникло не из-за нашей укуренности, а излучалось самим педагогом как некая «норма его души». Мы с Плохим, рассуждая на темы высокой апофатической диалектики Востока, находились в полной гармонии с окружающим био- и астрокосмосом, который как бы поглощал исходившее от нас поле интуиции, не ставя никаких препятствий и засасывая все дальше в свои гностические дали. Появление Учителя привело к тому, что наши интуиции наткнулись на фон его психического присутствия, заблокировавшего, в силу своей примитивности, каналы транскосмической связи. Отрефлексировав Учителя, мы, фактически, отрефлексировали через него состояние собственной укуренности, как бы отраженное в магическом зеркале «человеческого, слишком человеческого». Учитель ушел, забрав с собой и свое «человеческое», разгрузив нас от поля собственной глупости. Тут на стеб и прорвало...
Тем временем тропа, по которой мы двигались в сторону Гиссарского хребта, стала уходить от русла Ширкента куда-то вверх, все круче и круче. Наконец, она вообще перестала проявляться, и вдруг мы совершенно некстати осознали, что ползаем, как мухи, по вертикальной плоскости скалы. Было жарко, хотелось пить, но вода оставалась внизу, под нами, метрах в трехстах.
— Вот это — первый овринг! — радостно отреагировал Плохой на мой вопрос «куда же дальше?» Овринги — это некие приспособления, позволяющие преодолевать участки пути с обрушенной тропой. Например, оврингами могут считаться выступы скалы, ветви деревьев, а также рукотворные элементы переправ. Выбирая маршрут, Плохой очень хотел пойти по Ширкенту именно из-за оврингов, ссылку на которые он нашел на карте. Я тогда, откровенно говоря, не понял, что это за «овринги», отождествив их, чисто по инерции, на слух, с оврагами. Ну, мало ли, изрытость горного ландшафта...
Однако тупик, в который мы попали, по большому счету не имел к оврингам никакого отношения. Просто мы сбились с тропы, идя какое-то время по козьему следу. Козьи тропы в горах часто ведут в никуда, так как коза может, при необходимости, скакнуть дальше и без тропы. Но совсем другое дело, когда в такой ситуации оказывается человек. Это был мой первый козий тупик. Тем не менее, мы удачно вскарабкались наверх, на более пологий склон. Единственное — чудовищно хотелось пить, а воды не было. В конце концов мы вышли на нормальную чабанскую тропу, а еще чуть дальше обнаружили микроскопический родничок, из которого вода вытекала прямо в грязную лужицу у обочины. Мы упали на четвереньки и лакали воду прямо из лужи — словно заколдованные свиньи Цирцеи.
Заночевать решили тут же, у родничка, а на следующий день — двинуться дальше. Чуть позже, к заходу солнца, к нам поднялся снизу бабай с ишаком — очередной пастух, отправлявшийся на горный выгон к своей отаре и попутно доставлявший в двух громадных хурджинах (двойной мешок, перекидываемый через спину ишака) своим коллегам-чабанам пополнение продовольственных запасов. На утро бабай запихал в хурджины и наши рюкзаки, пояснив, что «ишаку не тяжело, он даже газовые баллоны носит». Двигаясь налегке и с небольшими пререкурами (я курил насвай), мы часам к четырем вечера дошли до кишлака Пашми-Кухна. Бабай двинулся дальше, а мы остались.
Пашми-Кухна — это вроде таджикского Мачу-Пикчу, разве что немного поскромнее. Кишлак расположен на высоком каменном берегу реки, выложенном гигантскими валунами. Жителей в нем в то время не было: все выселены на хлопок, в долины. Полуразрушенные глиняные дома утопали в зелени садов, разбитых на горных террасах вместе с плантациями сельскохозяйственных культур. Кишлак окружали со всех сторон горные пики и скалы, среди которых выделялся белый ледник горы с очень знаковым для местных краев названием — Татхагата (дань эллинистическому буддизму?). А на противоположном берегу реки, над Пашми-Кухна, вставала гигантская красная стена с тремя циклопическими профилями титанов работы самого Праджапати.
Пашми-Кухна — это предел садового пояса и начало высокогорья. Ночная температура, упавшая, по моим ощущениям, до нуля, была тому практическим подтверждением. В своем байковом одеяле я не мог ни согреться, ни, тем более, заснуть. Холод стоял собачий, морочиться с костром было дико лень. Да и вряд ли бы это помогло, так как топлива вокруг — тоже не ахти, и почти абсолютная темень впридачу. Едва начало светать, мы решили двигаться дальше.
Через несколько часов пути, поднимаясь все выше и выше, мы попали в пояс высокогорной каменистой пустыни. Низко над землей пронесся холодный ветер, и послышался странный звенящий свист, напоминавший горловое пение или игру на комузе. Снова порыв ветра — и снова свист. Потом — опять... Было ощущение, что вокруг летают бесплотные духи, подавая шаманские сигналы. Решив проверить, не глючится ли мне, я спросил об этом Плохого. Он тоже слышал звуки, не понимая, откуда они.
В этот момент сам собой заиграл дутор в моем рюкзаке. Я в панике обернулся, взглянул на торчавший из рюкзака гриф инструмента. Перед самым началом путешествия я привязал к колкам лоскуток с мантрой «Ом-Мани-Падмэ-Хум» и другой, тайной мантрой этого же бодхисаттвы в ипостаси тантрического божества. Наконец, до меня дошло, что именно этот лоскуток, трепеща на ветру, бьет по струнам дутора, создавая эффект игры. Это была как бы музыка ветра, но на самом деле — стихийный перформанс магического идама. А потом снова засвистел комуз. «Комузом», как выяснилось, оказались струны дутора, дребезжавшие от гулявших между ними интенсивных потоков горного воздуха.