9
В ту зиму судья жестоко ошибся в Шермане, а Шерман еще более жестоко ошибся в судье. А так как обе эти ошибки были порождены распаленным воображением, которое владело выжившим из ума стариком не меньше, чем обездоленным мальчиком, их отношения заметно портились. Каждый из них был одержим своей мечтой, губительной для другого. Поэтому отношения, которые поначалу были такими радостными и ясными, к концу ноября превратились в неприязнь.
Первым заговорил о своей заветной мечте судья. В один прекрасный день он отпер несгораемый шкаф и с таинственным видом передал Шерману пачку бумаг.
— Прочти, мальчик, внимательно, это, быть может, мой последний вклад в дело нашего Юга.
Шерман прочел и пришел в растерянность, не только от цветистой и не слишком грамотной манеры изложения, но, главное, от смысла того, что было написано.
— Не обращай внимания на почерк и орфографию, — небрежно бросил судья. — Тут самое важное — железная логика самой идеи.
Шерман стал читать проект о реституции денег конфедератов, а судья следил за ним, сияя от гордости и предвкушая похвалу.
Тонко вырезанные ноздри Шермана раздулись, губы его дрожали, но он молчал.
Судья произнес пламенную речь. Он рассказал историю обесценения иностранной валюты и о праве покоренных народов на реституцию их денег.
— Во всех цивилизованных странах стоимость денег побежденных государств была восстановлена… не целиком, конечно, но восстановлена. Посмотри, что было с франком, с маркой, с лирой и даже, черт возьми, с иеной! — Восстановление иены особенно бесило старика.
Серо-голубые глаза Шермана впились в ярко-голубые глаза старого судьи. Сначала он был ошарашен этим разговором насчет иностранных денег и решил, что судья пьян. Но ведь еще не было двенадцати, а судья начинал прикладываться к грогу только в полдень. Однако старик, одержимый своей мечтой, говорил с таким жаром, что Шерман был заворожен. И хотя он не понимал, о чем идет речь, его увлекли ораторский пыл старика, мерные раскаты его голоса, страстная демагогия и бессмысленная патетика — словом, все то, в чем судья был непревзойденным мастером. У Шермана только раздувались тонкие ноздри, и он молчал, Судья же, обиженный равнодушным невниманием внука, чувствовал, что этот слушатель покорен его словами, и победно продолжал свою речь. А Шерман, который всегда относился к словам Джестера с явным недоверием, послушно внимал судье.
Не так давно судья получил письмо от сенатора Типа Томаса в ответ на прошение, написанное Шерманом о приеме Джестера в военную академию Уэст-Пойнт, Сенатор отвечал с тяжеловесной любезностью, что он с радостью поместит туда внука своего старинного друга и соратника по государственной службе при первой же возможности. Старый судья и Шерман порядком потрудились над ответным письмом сенатору Типу Томасу. На этот раз судья с не менее тяжеловесной любезностью помянул и о покойной миссис Томас и о живой миссис Томас. Шерману трудно было поверить, что старый судья заседал в палате представителей в Вашингтоне, округ Колумбия, хотя отсвет этой славы падал и на Шермана, референта судьи, обедавшего в библиотеке. Когда сенатор Томас ответил и, памятуя прошлые услуги, которые оказал ему судья, обещал добиться приема Джестера в академию, — словом, всячески заигрывал со старым судьей, — Шерману все это казалось чистым волшебством. Таким волшебством, что он даже подавил в себе завистливое негодование — ведь его собственное письмо в Вашингтон осталось без ответа!
Несмотря на ораторский талант, судья умел, как никто, повредить себе неумеренной болтовней, и вскоре, как и следовало ожидать, он себя и погубил. Он завел разговор о возмещении за сожженные дома, за сожженный хлопок и, к стыду и возмущению Шермана, за освобожденных рабов.
— За рабов?.. — едва слышно произнес потрясенный Шерман.
— Ну, конечно, — безмятежно продолжал судья. — рабовладельческий строй был краеугольным камнем экономики хлопководства.
— Но Эйб Линкольн освободил рабов, и тот, другой, Шерман сжег хлопок!
Судья, поглощенный своими замыслами, забыл, что его референт негр.
— И какое же, надо сказать, это было трагическое время!
Судья никак не мог понять, на чем он потерял своего слушателя, ибо Шерман уже не был заворожен — его трясло от гнева и обиды. Схватив перо, он сломал его пополам. Судья этого даже не заметил.
— Придется проделать большую статистическую работу, произвести кучу подсчетов — словом, добиться этого будет нелегко, но мой лозунг в избирательной кампании — «исправь зло». Справедливость на моей стороне. Надо только, как говорится, дать делу ход. А я прирожденный политик и знаю, как обходиться с людьми во всяких щекотливых ситуациях.
Замысел судьи дошел до сознания Шермана во всех своих неприглядных подробностях. Прилив восторга, который он поначалу вызвал, безвозвратно схлынул.
— Да, добиться этого будет нелегко, — сказал он угасшим голосом.
— Что меня самого поражает, это простота замысла.
— Простота, — как эхо, повторил Шерман все тем же угасшим голосом.
— Да, поистине гениальная простота. Может, я и не мог бы сочинить «Быть или не быть?», но мои идеи возрождения Юга — совершенно гениальны. — Голос старика задрожал: он так жаждал признания. — Ты согласен со мной, Шерман?
Шерман озирался, думая, как бы ему убежать, если судья выкинет что-нибудь уж совсем дикое. Он откровенно ответил:
— Нет, я не считаю, что они гениальные или хотя бы разумные.
— Гениальность и здравый смысл — противоположные полярности мышления, — высокомерно заявил судья.
Шерман записал себе слово «полярность», решив найти его в словаре; чего-чего, а новых слов от судьи можно было поднабраться!
— Я могу только сказать, что ваш план повернет часовую стрелку истории на сто лет назад!
— А мне только этого и надо, — заявил сумасшедший старик. — И больше того, по-моему, я этого добьюсь. У меня наверху есть друзья, которым до смерти надоел так называемый либерализм; они только и ждут, чтобы кто-нибудь кликнул клич. Я в конце концов один из самых влиятельных деятелей Юга, и к моему голосу прислушаются; может, какие-нибудь робкие душонки и дрогнут, испугавшись трудностей статистики и бухгалтерии. Но, клянусь богом, если федеральное правительство позволяет себе выжимать из меня все, до последнего гроша, в виде подоходного налога, осуществить мой план будет просто детской игрой! — Судья понизил голос. — Я никогда еще не заявлял моих доходов и не собираюсь этого делать. Конечно, разглашать такие вещи не стоит, и это должно остаться, Шерман, строго между нами. Я выплачиваю федеральный подоходный налог под величайшим давлением и крайне неохотно. И как я уже говорил, многие южане, стоящие у власти, находятся в таком же положении и не могут не внять, услышав мой клич.
— Но какое отношение ко всему этому имеет ваш подоходный налог?
— Большое, — сказал старик. — Громадное.
— Не понимаю.
— Конечно, НАСПЦН[9] будет решительно против. Но отважные жаждут бороться, если только борьба справедлива. Я уже много лет мечтаю схватиться с НАСПЦН и заставить их выступить с открытым забралом, чтобы прикрыть эту лавочку.
Шерман молча глядел в голубые горящие глаза старого судьи.
— Все южные патриоты одинаково относятся к этой подлой банде влиятельных интриганов, которые хотят уничтожить незыблемые основы Юга.
Губы и ноздри Шермана вздрагивали от волнения.
— Неужели вы стоите за рабство?!
— А что же, конечно, я стою за рабство. Цивилизация была построена на рабстве.
Старый судья, который еще считал Шермана чистым золотом и сокровищем, в пылу полемики запамятовал, что Шерман негр, и, заметив, что сокровище очень взволновано, попытался загладить свой промах.
— Если не за настоящее рабство, то хотя бы за счастливый крепостной строй.
— Для кого он счастливый?
— Для всех. Неужели ты думал, что рабы хотели свободы? Нет, Шерман, многие рабы сохраняли верность своему прежнему хозяину и не хотели, чтобы их отпустили на волю до его смерти.