Елена КАТАСОНОВА
Концерт для виолончели с оркестром
Анонс
Новая книга Елены Катасоновой - это история любви одаренной виолончелистки и поэта, любви, способной преобразить жизнь человека и наполнить ее новым смыслом История о том, как пробуждается неподдельное, прекрасное чувство, которое на протяжении столетий воспевали поэты...
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Санаторий "Ласточка", невысокий, уютный, с белыми балконами и колоннами, стоял на склонах горы Машук, возвышаясь над городом, ласково и спокойно глядя на него сверху вниз. Из его окон хорошо был виден весь Пятигорск - радостный, праздничный южный город. Он лежал внизу, раскинувшись широко и свободно. Огоньки домов и домишек весело перемигивались друг с другом, трамвай, делая круг, звонко оповещал о своем прибытии. Ему вторил едва уловимый, чуть дрожащий в прозрачном воздухе серебряный звон - оттуда, с горы Машук, где стонала на вершине под ветром знаменитая Эолова арфа, восстановленная не так давно и теперь звучавшая снова - как прежде, давным-давно, когда здесь жил, любил, ненавидел, страдал и встал под дуло дуэльного пистолета загадочный, непостижимый, сумрачный русский гений, преемник Пушкина, гордость России.
Чуткий слух Рабигуль напряженно ловил этот стон, доставлявший странное наслаждение и не менее странную боль. Дзынь-динь... Дзынь-дон... А-а-а... Словно тихий и бесконечный погребальный звон.
Она стояла на балконе и смотрела то вниз, на бегущие огоньки трамвая, то влево, на смутно белевшие в сгущавшихся сумерках цветущие яблони, а то поднимала голову к небу, ожидая появления первой звезды, место которой уже заприметила. Потом перегнулась через перила, чтобы полюбоваться арфой, но в фиолетовой полутьме разглядела лишь вершину горы; тонкие контуры арфы тонули в вечернем тумане, медленно сползавшем в долину. "Печальный Демон, дух изгнанья..." Господи, какие слова! Здесь он летал, восстав против самого Бога, тоскуя, страдая, стремясь к несбыточному. И так же, как он, тосковал его мятежный творец.
Как он мог так глубоко чувствовать жизнь, в его-то юные годы? Так понимать ее трагизм, безысходность? Должно быть, здесь, у подножья гор, не ко времени рано мужал его дух. Ссылка дерзкого поручика на Кавказ сослужила человечеству неплохую службу...
Рабигуль поежилась от вечерней прохлады, подняла воротник легкого бежевого плаща. Зябко... Но в комнату идти не хотелось: девочки резались в карты, смеялись, подшучивая друг над другом, а ей опять было грустно. "И скучно и грустно, и некому руку подать..." В прошлом веке такое ощущение жизни говорило о тонко чувствующей натуре, в нынешнем - о нервной депрессии. Как раз это случилось с ней после Алжира. А ведь было там хорошо, было чудесно! Розовые восходы, стремительные закаты, когда солнце в считанные минуты скатывается в море и оно становится золотым, багровым, покрывается серым пеплом. А потом оттуда, из моря, встает луна, и оно волнуется, серебрится, словно чешуя огромной сказочной рыбы.
- Ты моя фантазерка, - снисходительно улыбался Алик в ответ на восторги жены.
Правда, они редко сидели вот так, вдвоем, на плоской крыше просторного дома, где жили советские специалисты-нефтяники. Чаще Алик пропадал в пустыне, на разработках, и Рабигуль смотрела на закаты одна, стараясь не вслушиваться в болтовню торгпредши, то и дело забегавшей в гости, по поводу цен на базаре и бесконечных болезней детей. Она знала: все скоро уйдут, и она, в тишине и гармонии с миром, досмотрит прощальные всполохи красок, а потом на темном небе зажгутся огромные сияющие звезды - здесь, в Алжире, они вспыхивают разом, словно кто-то высыпал их из мешка, - и, запрокинув голову на спинку шезлонга, можно любоваться этим таинством бесконечно.
Звезды мерцают, горят, небо - мощная симфония звуков. Музыка рвется из души, как из силков птица, и Рабигуль, повинуясь ей, покорно встает и идет к себе, к виолончели. Плотно закрыв окна, чтобы не раздражать взрослых и не мешать спать детям, она осторожно вынимает из футляра виолончель, привычно подкручивает колки, натирает канифолью конский волос смычка, бережно протирает инструмент бархатной тряпочкой, садится поудобнее, поставив виолончель между коленями, и, прикрыв глаза, затаив дыхание, касается смычком струн. Она никогда не знает заранее, что будет играть, просто трогает струны, и виолончель ведет ее дальше сама.
И звучит бессмертная классика, и вплетается в нее нечто новое, восточное, услышанное здесь, по радио и на улицах, в кофейнях и барах, а иногда не слышанное нигде, возникшее только что... Тогда Рабигуль откладывает смычок в сторону, берет лежащие наготове листки и, словно боясь спугнуть что-то в себе, записывает все, что проснулось в сердце, таилось в нем до поры и вот ожило, зазвучало. И таких листков становится больше и больше.
К отъезду собственной музыки набралось уже на целый концерт, но ведь надо ее еще показать - дирижерам, музыкантам и композиторам. Пусть скажут, что это - настоящее или нет? А вдруг - ничего, так, ерунда?
- Послушай, пожалуйста, - сказала она однажды Алику.
Он как раз приехал домой из пустыни. Отмылся, отужинал и сидел с газетой в пижаме и тапочках, покачиваясь в глубоком кресле-качалке. Вообще-то он собирался смотреть телевизор, очередной боевик про неуловимого Бонда. Фильмы эти считались антисоветскими, хотя злодеями в основном были китайцы - но может, из солидарности с братским народом? - и потому вся колония впивалась в них с особенной страстью. Впрочем, время еще было: пятнадцать минут плюс реклама.
- Давай! - постарался сказать он даже с энтузиазмом.
Поглядывая в ноты, волнуясь, Рабигуль заиграла нечто странное, дисгармоничное, однако же завораживающее. "Восток и пустыня", - подумал Алик и, прищурившись, посмотрел на жену. Тоненькая, смуглая, с непроницаемым восточным лицом, она склонилась над своей драгоценной виолончелью как над ребенком. Длинные ресницы прикрывали огромные, едва заметно поднятые к вискам глаза. Густые иссиня-черные волосы были забраны в "конский хвост".
Да, за такой стоило и побегать, как бегал он. Вся колония ахнула, когда она здесь появилась.