Маринка засмеялась и хлебнула шампанского. „Надо действовать иначе. Надо взять в руку паспорт, подойти к двери, открыть ее, даже слегка приоткрыть, чтобы была наготове, и громко сказать: „Подъем, мужики!" Они сразу не поймут, но паспорт в руке увидят. „Итак, за совращение малолетней — семь лет, с извращениями — еще два годика. Не сомневайся, Гоги, я хоть рот и полоскала, сперма живучая и анализ покажет наличие ее в зубах. С каждого по… ну, во сколько вы оцениваете свою свободу, а, мальчики?"
Она опять тихонько засмеялась. Засмеялась, потому что ничего подобного она делать не собиралась. Скорее всего, от стыда. Бессознательно в ней, наверное, жило это детское чувство стыда — быть жертвой. В детстве все хотят быть победителями, мечтают еще! И так вот взять и самой назваться жертвой… „А что они себе думают, связываясь с малолетками? Даже если я и не выгляжу на четырнадцать лет…" — Маринка встала и открыла дверцу шкафа, на обратной стороне которой было зеркало.
Голая Маринка. Там, в баре, откуда она поехала с этими тремя взрослыми, было много других, взрослых и не очень, желавших увидеть вот такой вот Маринку, Ирок-Маринок, „дырок бесчувственных". А может, нашелся бы среди них какой-нибудь, сделавший так, чтобы Ирки-Маринки чувствовали?! Да, но что-то не попадались им такие, будто судьбой так было запрограммировано. Будто гены получили такой вот код — не будешь ты чувствовать до поры до времени и за это будешь мстить. Собственно говоря, эти взрослые готовили из Ирок-Маринок мужененавистниц. Будут, будут в них влюбляться, не только на „потрахаться" будут мужчины. Но Ирки-Маринки, они уже будут вычислять — вот с этим кончу, а с тобой — ха-ха! — нет, миленький, и ты будешь, как побитый пес, смотреть грустными гладями и никогда себя „богом всемогущим" не почувствуешь!
На заасфальтированном пустыре перед гостиницей лежал слой мокрого снега. Андрей поднял всех рано. Хорошо, что Маринке было четырнадцать с половиной — на нее было приятно утром смотреть. Рожа не была опухшей, не было разводов под глазами от стершейся туши, как у этих двадцати пяти-тридцатилетних взрослых баб. Хорошенькая была Мариночка утром. И как бы хорошо ей такой хорошенькой было бы поутру засадить, поставив лицом к раковине, чтобы лицо было в зеркале видно… Но Мариночка не дала. А вернее, Андрей не дал этого сделать Гоги… Все вчетвером тихо вышли из номера, по коридору, пешком вниз по лестнице, тихо вон из гостиницы.
Стояло несколько свободных такси. Взрослые стали прощаться. Андрей уже хотел взять тачку… Маринка попросила денег на такси. Они замешкались. Жаба сказал, что нет мелких… Ей дал трешку Гоги. Как-то смущенно. И она тоже, стесняясь, сунула трешку в карман. Эх, мудилы вы, мудилы! взрослые! Да она ее спрятала, чтобы вас же не позорить! Дяди! Не могли, что ли, для понта, четвертак отстегнуть? Так просто. „На, Мариночка, прокатись! Ты нам столько удовольствия доставила. На целую неделю зарядила!" Этот Палыч долго будет вспоминать Маринкину физиономию, снизу им виденную. Как глаза закроет, так сразу будет видеть рожицу Маринки, Лолитки-переростка лисью мордочку… Эх, взрослые! Как воспитывали вы будущее поколение?! Ничего, те, кто придут за этими Ирками-Маринками, не будут церемониться. „Ну что, папаша, пизды охота? Стольник!" И не наш, деревянный, а в СКВ, будь любезен. Советский феминизм, он особенно жесток и циничен.
Маринка села в машину и подсчитала, что к ее приезду домой мать уже уйдет на работу. А отец уже два часа назад ушел. „На химию не пойду… Ой, бля, надо же было выучить этот стих мудацкий Некрасова… второпях зовут отца: при подсчете в сельсовете не хватило два яйца! Интересно, знает этот вариант наш Андрей Пал… ой, литератора тоже зовут Андрей Павлович!" Такси ехало мимо Юсуповского сада. Маринка вдруг вспомнила, как вывихнула себе оба запястья в этом саду, как она плакала, и как взрослый мужик отвел ее домой. А потом, уже зимой, этот же взрослый прятался за летней сценой и показывал им, девчонкам, катающимся на горке, свой хуй, раскрывая серое пальто. И Маринке было его жалко.
1991 г.