Сейчас он впервые так вот близко подходил к бараку. В окна его глядела оголенная дранка. На стенах таял ночной иней.
Андрей осторожно, словно боясь вспугнуть нежилую тишину, вошел внутрь. Здесь в коридоре валялись куски мешковины, слабо пахнущие бензином. В глубине виднелась разинутая пасть сундука, в который Дзюба тут же забрался.
– А чего? Уютно, – сказал он, глуповато улыбаясь. Его попробовали закрыть в сундуке, но после суматошной борьбы тот Дзюба выбрался.
Комната направо была Сашиной. Он зашел в нее вместе с другими. Здесь было светло. На полу валялся флакончик из-под духов и пустая пачка гематогенных таблеток. Когда он был еще совсем маленьким, они употребляли эти сладковатые таблетки вместо конфет. Но потом, узнав, что те приготавливаются из бычьей крови, Андрей больше никогда их не ел.
В углу на обоях осталось темное пятно от небольшого коврика. Рядом с ковриком виднелся темный тонкий след в форме остроносой восточной тапочки – вероятно, для иголок и ниток. У матери висел на стене такой же.
Он поднял флакончик. Исходивший от него запах показался тоже знакомым. Но он никак не мог его вспомнить.
Запах этот был действительно знаком ему: запах чубушника, который рос кое-где у них во дворе, и из которого Саша вместе с подругами приготовляла духи.
Грусть и сожаление почувствовал, вероятно, каждый из них при столкновении со следами этой будто испарившейся из дома жизни. Но в этот момент все услышали звон разбитого стекла.
– Парни, давай сюда, – закричал с улицы Дзюба.
И тут Андрей почувствовал (так же, как и другие почувствовали), что грусть перешла в ощущение необычайной легкости, и то состояние матерого нетерпения, которое пришло на школьном крыльце, снова вернулось, подталкивая к действию.
Они выбежали, остановились в длинной тени барака и стали набирать камни. Звонкий стук их в ладонях напомнил далекий пересвист птиц.
Еще раз бросил Дзюба – промазал. В нерешительности улыбаясь, переминался с ноги на ногу долговязый Толя Хайкин. Прищурившись, замахнулся Перелыгин, и вдруг неизвестно откуда выскочила Саша, схватила Перелыгина за руку и крикнула:
– Не смейте!
Слезы выступили у нее на глазах, и они стали вертикально продолговатыми и жалобными. Она, вероятно, не сознавала, что больно держит Перелыгина за руку.
– Иди ты, дура! – вскрикнул Перелыгин и вырвал руку. – Кому они теперь нужны?
Звон разбитого стекла заглушил Сашин плач. Игра началась.
Андрей ощутил вдруг во всем теле вялость и равнодушие. На мгновение показалось, что он слышит, как поднимается из-за барака солнце. Это был, наверное, страшный, невозможный и только из-за большого расстояния не губительный шум. Казалось, что само время вместе со светом наваливается на них, еще минута – и они оглохнут, накрытые им, и время понесет их с собой, не спрашивая… Но все это были как бы чужие ощущения, и он о них тут же забыл.
Дом стоял с яркими и пустыми, как бывают у стариков, глазами и смотрел на них.
Часть вторая
– МОГУ ДЛЯ НАЧАЛА УГОСТИТЬ ТЕБЯ ЛОЖЕЧКОЙ КОФЕ, – сказал он, открывая дверь и пропуская вперед Сашу.
– Мерси, – улыбнулась Сашенька. – Я скину туфли?… Нет-нет, я босиком. – Саша при этом чуть покраснела, а он почувствовал себя вдруг стесненно, как будто не Саша к нему, а он пришел к ней в гости.
Андрей включил радио, и в квартиру вошел тихий стук метронома. «Черт! Обед у них!» – подумал он. Это была хоть и маленькая, но неудача.
Саша прошла босиком с букетом лиловых гвоздик на кухню, налила в пол-литровую молочную бутылку воды и, поглядывая, как кипящая муть, волнуясь, поднимается к горлышку, принялась раскладывать на клеенке цветы и подрезать ножницами стебли. Губы ее были старательно напряжены, а знакомые глаза изредка поглядывали на хозяина со смущенной улыбкой и в то же время как будто дразнили его.
«Неужели она решила оставить цветы у меня?» – подумал Андрей. Он чуть ли не с первой минуты приревновал Сашу к этим цветам. Но, выходит, если она так запросто расстается с ними, не столь уж они ей дороги.
Андрей представил на миг того, кто, может быть, подарил Саше эти цветы, и натянул воротник бадлона на подбородок. Увидев краем глаза этот знакомый жест, Саша еще упорнее сосредоточилась на цветах.
Ему захотелось спросить ее о чем-нибудь из того далекого, общего их времени, но он понял, что это ему сейчас не по силам.
– Где ты взяла ножницы? – спросил он. – Я их всякий раз ищу.
– На холодильнике, под книгой, – сказала Саша. – Теперь бери их всегда там.
Они оба рассмеялись.
– Прелесть, – пропела Саша, устроив, наконец, букет. – Я, пожалуй, и кофту сниму – жарко.
Она отнесла в прихожую кофту и вернулась в белой, заправленной под джерсовую юбку блузке с широкими кружевными воланчиками, в которых почти скрывались ее ладони. Эти воланчики показались ему театральным дополнением к Сашиной мальчишеской фигуре, к ее быстрым и уютным движениям, и ему было не только приятно любоваться Сашей, но и еще больше, быть может, сознавать, что что-то до такой степени может ему в ком-то нравиться.
Час назад они встретились на Невском после почти шестилетней разлуки. Впрочем, была ли это разлука? – подумал он сейчас сентиментально. Просто они оставили, забыли друг друга в том возрасте, в который возвращаются только за воспоминаниями.
«Неплохо сказано. Осталось заблеять от умиления», – призвал Андрей, как всегда, на помощь остужающий голос своего сокурсника Тараблина, и мысли его вернулись к Саше.
Саша, конечно, вспоминалась ему, но редко и скорее в ощущениях, чем в деталях. Главных два. Первое, что взгляд ее как бы предъявлял к нему требования, которым он тогда не соответствовал и которые сейчас, напротив, были по силам ему, и поэтому теперь этот взгляд был бы ему скорее приятен. Второе, что это был счастливый взгляд, и источником счастья был как будто он.
Зажигая газ, доставая из шкафчика чашки, Андрей смотрел, как Саша прохаживается по кухне, ласково дотрагиваясь до вещей, и вспоминал сегодняшнюю их встречу.
Он скинул в университете зачет и решил пройтись пешком. Уже второй день в Ленинграде стояла неправдоподобная азиатская жара. Прохожие двигались какой-то скользящей ощупью. Одуревшие собаки смертельно медлили перед колесами наезжавшего на них транспорта.
Ветер на мосту откидывал волосы, словно по творческой прихоти создавал из них варианты бетховенской гривы, и Андрей, покусывая губы, то невольно улыбался, то хмурился, стараясь подумать о чем-то важном.
Он свернул от Александровского садика на Невский, который, как длинная труба, всосал его в себя и перемешал с цветной толпой. Эта затерянность в толпе была ему сейчас приятна: здесь, среди вызывающе веселых шеренг, старушек в панамках, долго, как в прошлое, заглядывающих в свои довоенные сумки, среди папиросного дыма, смеха и ругани он интуитивно угадывает свой коридор, и идет независимый, в современном рыжеватом бадлоне, на который многие оборачиваются с завистью.
Настроение было спокойное и радостное, то есть то настроение, которое почти не покидало его в последнее время и для которого он всегда легко находил новые и новые поводы. Сейчас ему вспоминались стихи, которые он написал вчера:
Иду, мне никуда не деться
От ветерка бесшумных пуль,
Что налетели, как из детства,
И вдруг сказали, что июль,
Что середина назначенья,
Что вроде бы еще не все
Герои вышли для вращенья
По памяти…
Забыл, что там шло дальше, и сказал сам себе, как говаривал, прекращая чтение, кто-то из гениальных: «Ну и так далее…» Из всего стихотворения ему больше всего нравился «ветерок бесшумных пуль», хотя он и не смог бы объяснить, что, собственно, имел в виду.
Недавно Андрей опубликовал в стенной газете «Филолог» подборку своих стихотворений, хотя уже понимал, что стихи ему не писать. И когда его хвалили, он тоже все время помнил, что он не поэт, и то, что он был выше этих похвал и умел иронически отнестись к своим стихам, было ему приятнее, чем сама публикация.