Он сидел в головах лесной постели Жены, под лиственницей гладил влажные от пота волосы женщины и в отупении усталости думал: «Олиара прошла с непогодой. Значит новолуние тоже будет неспокойным… Меняется климат. Все хуже и хуже. К чему бы?..» Молния взорвалась над лесом, озарила мятущиеся деревья. Чабан ясно до мелких морщинок, разглядел бледное лицо Жены, часто и тяжело дышавшей, и ему показалось, что никогда еще не было оно таким красивым, как в эту минуту ее величайшего страдания, под вспышкой молнии. И никогда, пожалуй, он не испытывал еще чувства такой пронзительной жалости и любви к Жене, как сейчас. Что ж, часто приходилось ему выслушивать от нее упреки, порой не заслуженные им, но не бывало случая, чтобы он отвечал ей грубо. Не обрывал ее резким, злым словом, не глядел на нее волком — ни разу не позволил себе Чабан оскорбить белый жаулык, знак достоинства женщины, Жены. Может быть, любовь его избрала извечный земной путь и никогда не знала высочайшего полета самозабвения и восторга, но зато сохранил он верность, целомудрие и уважение к матери своих детей. И хотя испытывал он порой чувство полного одиночества рядом с Женою, однако даже в мыслях не решался пожелать другой; и даже свои неопределенные, робкие мечтания, связанные с ясноглазой молодой учительницей, он считал постыдными и виновато опускал глаза перед Женой, когда она заставала его в минуты подобной мечты. С нею он не успел погулять при луне, не водил ее в красивый городской парк, не бывал даже ни разу в кино или театре — ничего такого, чем красна свежая любовь юноши и девушки, не испытали они. Даже волнения самого первого неуверенного поцелуя он не запомнил — вышло все так, что они жадно и торопливо познали друг друга на узкой постели, дальше жизнь ломала их вместе, один за другим пошли дети.
В минуты и часы своего душевного безвременья Чабан горько сожалел о так и не познанной им прелести юной любви и волнения; в часы одинокие и грустные выстрадал он себе мечту: некий воздушный образ чистой женщины, верной матери и подруги, исполненный неземной красоты и прелести, которую он хотел бы воплотить в находившуюся рядом Жену. И, с великим терпением, трудом кроткого разума и сердца утверждая эту мечту, Чабан готов был пройти сквозь огонь ада, но сохранить верность своему идеалу Жены — Женщине, которая сама вынесет огни ада и сбережет честь Мужа…
Чабан наклонился к Жене и поцеловал ее в растрескавшиеся губы. «Я верю тебе, и это главное, — мысленно обращался он к ней. — С тремя сущностями связана судьба человека — с Верой, Надеждой и Терпением. Моя Вера — это ты, моя Надежда — старший сын. А Терпение всегда со мной. И если я лишусь хотя бы одного этого, то мне придет конец. Я в жизни не гонюсь за почестями, мое место здесь, среди холмов, где пасутся мои овцы. И если тебе пришлось нелегко рядом со мною, то виноват не я, пожалуй, а твоя судьба. В олиару мы встретились с тобою, в пору безлунья. Не светил нашей любви золотой месяц, и совместная наша жизнь шла в потемках. Но я не жалуюсь, я всем доволен. У меня есть дом, очаг, моя семья. Дети продолжат меня, имя мое не будет забыто на земле И как бы ни тяжко было день-деньской торчать возле овец, словно столб, вечером я бываю утешен, сидя с детьми своими возле очага… А ты, милая? Чего тебе не хватает? Почему ты сердишься и плачешь так часто? Почему иногда, я знаю это, ты ненавидишь меня и с отвращением терпишь возле себя?.. И кто тебе нужен? Кого бы ты хотела миловать, жарко шепча ему ласковые и безумные слова любви, кого? Кто это светится, высится в душе твоей, тоскующей, как и моя, в глухую пору олиары? И знаешь ли ты, Жена моя, что я понимаю и жалею тебя?
Вот родишь ты еще сына мне, и назовем его Адилем — Правдивым. И мальчик наш вырастет достойным своего имени. И все внуки наши и правнуки будут верными только правде. Чего же еще, Жена? В этой алтайской степи, среди гор и лесов… здесь опорою мне можешь быть только ты. Что я мог увидеть за всю жизнь, кроме этих овечьих пастбищ? С кем поговорить, кроме скупого Шыгайбая? Ведь ты частенько не хотела ни смотреть на меня, ни разговаривать со мной. Так не губи меня, моя верная Жена, не губи себя и детей, ибо жизнь моя только тем и держится что есть у меня ты и незапятнанная честь моя…»
И снова часто засверкали молнии. Сплошной грохот сыпался с неба на землю, словно кто-то, буйствуя, колотил палкой окна в темном необозримом здании вселенной. Жена Чабана вскрикнула жалобно, тонко, надрывно. Чабан привскочил и беспомощно замер, со слезами на глазах глядя на нее. Ничего он сейчас не мог сделать для нее. Самолетом можно было бы доставить ее до больницы, но самолеты лишь снились иногда Чабану, а днем они высоко пролетали в небе недостижимые, тихо рокочущие в небе…
Жена смолкла и в молчании наконец родила. Чабан сам принял свое дитя — мальчика.
Младенца, увидевшего свет в ненастную пору олиары, мать бережно окутала своей рубашкой и положила рядом с собою. И в эту минуту вновь посветили молнии, мгновенно рисуя во тьме крохотное лицо новоявленного человека, который, раскрыв ротик, требовательно плакал и кричал.
Женщина откинула руку, отвернула лицо и исступленно забормотала, не глядя на суетившегося рядом радостного Чабана:
— В час, когда сам бог велит сказать мне правду… Как я могу сказать эту правду…
— Что? — удивился Чабан. — Что?! Что?! — крикнул он в следующую секунду, разглядев лицо Жены и сразу же постигнув всю убийственную правду. — В час великого испытания… Да, в этот час… А ну, говори всю правду! — взревел Чабан не своим голосом. — Только правду, иначе бог, который нас слушает сейчас, покарает тебя и ребенка. Чей он сын? Не мой, значит? А-а!.. Догадывался я о многом, так оно и оказалось. И не Адилем надо назвать его, а Абилетом — Приблудным… Эй! Нечистая! Зачем ты вышла замуж за меня? На что польстилась, лживая душа, или власти над смирным мужиком захотела? Отвечай! Перед смертью лежишь, говори правду! От кого у тебя ребенок? От кого!
Жена безответно отворачивала голову и лишь слабо стонала. Чабан вскочил и стал озираться во тьме. Шагнул в сторону, пропал в ночи, но тут же вернулся назад и присел на корточки. Он бережно взял плачущего ребенка на руки, склонился к нему искаженным, плачущим лицом и сказал:
— Пусть у тебя другой отец, но ты все равно брат моим детям и кровь в тебе казахская… Бисмилла! Будь счастлив. — Чабан положил к матери ребенка, затем встал на колени и поцеловал в холодный потный лоб Жену.
Он поднялся и тихо отступил во тьму леса. И через некоторое время с той стороны, куда он удалился, донеслось до Жены гулкое, безумное, перекрывающее шум непогоды:
— Ха-ха-ха-ха!
Так в олиару, темную пору межлунья, Чабан похоронил свою Веру.
Жена долго звала мужа, но он не отозвался. Привычная к обычной покорности смирного Чабана, она не могла поверить, что он решится на какое-нибудь отчаянное сумасбродство. Она до утра перемогалась кое-как, не в силах встать от слабости, и терпеливо, испуганно ждала, думая: вернется еще, куда денется. И только на рассвете, когда стихла гроза и подошел к ней сын, громко разрыдалась.
А вскоре она поняла, что навсегда лишилась самой надежной в жизни опоры. Муж больше не вернется к ней. Уже никогда не услышит она мирного крика Чабана заворачивающего отару, не будут они больше сидеть и пить чай из таволги… И отныне другие женщины, у которых есть мужья, будут смотреть на нее с тайным чувством превосходства, а она вкусит полной мерой муку одиночества. Чабан ушел безвозвратно.
Золотым алтайским днем, в ясную голубую сушь погожего осеннего неба, когда там не было ни облачка, а на земле дожившие до мирной и ласковой смерти травы наслаждались вечным покоем, в пятницу, собрались у становья Чабана аульчане, долго совещались, где его искать. Так как день был мирным, тепло бабьего лета — ласковым, у людей на сердце тоже невольно царили покой и благодушие, они мирно говорили об урожае, щедром в этом году, о запасах доброго сена и попутно о том, куда бы мог запропаститься Чабан. Одни полагали, что Чабану надоело все и он уехал в город, чтобы осуществить то, что всегда было ему дорого, — выучиться. Другие говорили, что нет, не учиться он поехал, а искать могилу брата, который погиб где-то под Берлином.