— Ты хочешь, чтобы люди читали тебя после твоей смерти?
— Эта перспектива несколько меня утешает.
— Даже если тебя не будет рядом, чтобы это увидеть?
— Даже если меня не будет рядом, чтобы это увидеть.
— Но с какой стати люди будущего дадут себе труд читать книгу, которую ты пишешь, если она ничего им не говорит, если она не помогает им найти смысл жизни?
— Может быть, им все еще будет нравиться читать книги, которые хорошо написаны.
— Это глупо. Все равно что сказать, что если сконструировать достаточно хороший граммофон, то люди будут использовать его и в двадцать пятом веке. Но они не будут. Потому что граммофоны, как бы хорошо они ни были сделаны, к тому времени устареют. Они ничего не будут говорить людям двадцать пятого века.
— Может быть, в двадцать пятом веке еще останется меньшинство, которому будет любопытно послушать, как звучит граммофон конца двадцатого столетия.
— Коллекционеры. Люди, у которых есть хобби. И ты собираешься таким образом проводить свои дни: сидеть за письменным столом, мастеря предмет, который, быть может, сохранится как диковинка, а возможно, и нет?
Он пожал плечами:
— У тебя есть предложение получше?
Вы думаете, что я хвастаюсь. Я вижу. Считаете, что я придумываю диалоги, чтобы показать, какая я умная. Но именно такими были в то время наши с Джоном разговоры. Они были занятными. Я получала от них удовольствие, и мне не хватало их потом, когда я перестала с ним видеться. Вообще-то, мне, вероятно, больше всего не хватало этих разговоров. Он был единственным мужчиной из тех, кого я знала, который позволял мне побеждать себя в честном споре, который не бушевал и не убегал в ярости, когда видел, что проигрывает. А я всегда одерживала над ним верх — или почти всегда.
Причина была проста. Дело не в том, что он не умел спорить, но он строил свою жизнь согласно принципам, в то время как я всегда была прагматиком. Прагматизм одерживает верх над принципами — просто так уж устроен мир. Вселенная движется, земля изменяется под нашими ногами, принципы — это всегда шаг назад. Принципы — материал для комедии. В комедии принципы сталкиваются с реальностью. Я знаю, что он слыл угрюмым, но на самом деле Джон Кутзее был очень смешным. Персонаж из комедии. Мрачной комедии. Он смутно это сознавал, даже принимал. Вот почему я все еще оглядываюсь на него с нежностью, если хотите знать.
(Молчание.)
Я всегда хорошо умела спорить. В школе это всех нервировало, даже моих учителей. «Язык как бритва, — с легким упреком говорила мама. — Девочка не должна так спорить, девочка должна научиться быть более мягкой». Но порой она говорила: «Такая девочка, как ты, должна стать адвокатом». Она гордилась мной, моим характером, моим острым язычком. Мама была из того поколения, когда дочь, выйдя замуж, переходила из отцовского дома в дом мужа или свекра.
Итак, Джон спросил:
— У тебя есть предложение получше — насчет того, как еще использовать свою жизнь, если не писать книги?
— Нет. Но у меня есть одна идея, которая, возможно, тебя встряхнет и поможет дать направление твоей жизни.
— Что за идея?
— Найди себе хорошую женщину и женись на ней.
Он как-то странно на меня взглянул.
— Ты делаешь мне предложение? — осведомился он.
Я рассмеялась.
— Нет, — ответила я, — я уже замужем, благодарю. Найди женщину, которая больше тебе подходит, такую, которая вытащит тебя из твоей скорлупы.
«Я уже замужем, поэтому брак с тобой был бы двоемужием», — вот что осталось недосказанным. Однако, если вдуматься, что плохого в двоемужии, не считая того, что оно незаконно? Что делает двоемужие преступлением, тогда как адюльтер — всего лишь грех, развлечение? Я уже была прелюбодейкой, почему бы не стать еще и двоемужницей? В конце концов, это же Африка. Если ни одного африканского мужчину не потащат в суд за то, что у него две жены, почему мне запрещено иметь двух мужей, одного законного, второго тайного?
— Нет, это ни в коем случае не предложение, — повторила я, — но чисто гипотетически: если бы я была свободна, ты бы на мне женился?
Это был всего лишь вопрос, праздный вопрос. Но он, не говоря ни слова, так крепко сжал меня в объятиях, что я не могла вздохнуть. Это был его первый поступок, который шел прямо от сердца. Конечно, я видела его возбужденным животной страстью — мы же занимались в постели не обсуждением Аристотеля, — но никогда прежде я не видела его охваченным эмоциями. «Итак, — спросила я себя в изумлении, — неужели у этой холодной рыбы есть чувства?»
— Что такое? — спросила я, высвобождаясь из его объятий. — Ты что-то хочешь мне сказать?
Он молчал. Он плачет? Я включила лампу на ночном столике и посмотрела на него. Никаких слез, но вид у него был очень печальный.
— Если ты не скажешь, что происходит, — продолжала я, — то я не смогу тебе помочь.
Позже, когда он взял себя в руки, мы обговорили ситуацию.
— Для подходящей женщины, — сказала я, — ты был бы первоклассным мужем. Ответственный. Трудолюбивый. Умный. Настоящая находка. И в постели хорош (хотя это было не так). Нежный, — добавила я, немного помолчав, хотя и это было неправдой.
— И еще художник в придачу, — сказал он. — Ты забыла упомянуть об этом.
— Еще и художник в придачу. Художник, работающий со словом.
(Молчание.)
И?
Это все. Трудная для нас ситуация, с которой мы успешно справились. Тогда я впервые заподозрила, что он питает ко мне более глубокие чувства.
Более глубокие, чем что?
Чем чувства, которые любой мужчина мог бы питать к привлекательной жене соседа. Или к соседскому волу или ослу.
Вы хотите сказать, что он был в вас влюблен?
Влюблен… Влюблен в меня или в мой воображаемый образ? Не знаю. Но вот что я знаю: у него были основания быть мне благодарным. Я все для него облегчила. Есть мужчины, которым трудно ухаживать за женщиной. Они боятся показать свою заинтересованность, нарваться на резкий отпор. За страхом часто стоит история детства. Я никогда не принуждала Джона действовать. Это я ухаживала. Я соблазняла. Я диктовала условия любовной связи. И даже решала, когда закончить наши отношения. Итак, вы спрашиваете, был ли он влюблен? И я отвечу: он был благодарен.
(Молчание.)
Впоследствии я часто размышляла о том, что было бы, если бы вместо того, чтобы отталкивать его, я бы ответила на его чувства. Если бы у меня тогда хватило мужества развестись с Марком, а не ждать еще тринадцать-четырнадцать лет, и если бы я вышла замуж за Джона. Сложилась бы моя жизнь лучше? Возможно. А может, и нет. Но тогда я не была бы бывшей любовницей, которая сейчас беседует с вами. Я была бы скорбящей вдовой.
Крисси была проблемой, ложкой дегтя в бочке меда. Крисси была очень привязана к отцу, и мне становилось все труднее справляться с ней. Она была уже не младенец — ей должно было скоро исполниться два, — и хотя она на удивление медленно училась говорить (оказалось, что я зря беспокоилась, позже она наверстала и тараторила без умолку), она с каждым днем становилась все более подвижной и бесшабашной. Научилась вылезать из своей кроватки, мне пришлось нанять мастера, чтобы он поставил калитку на верхней лестничной площадке, иначе она могла бы грохнуться с лестницы.
Помню, как однажды ночью Крисси внезапно появилась у моей кровати, протирая глаза и хныча. У меня хватило присутствия духа схватить ее и быстро унести в детскую, прежде чем она поняла, что рядом со мной в постели не папа, а что, если в следующий раз не так повезет?
Я никогда не была совершенно уверена насчет того, какое скрытое влияние может оказать моя двойная жизнь на ребенка. С одной стороны, я говорила себе, что поскольку я физически удовлетворена и пребываю в согласии с собой, то это должно повлиять на нее благотворно. Если вам кажется это эгоцентричным, то позвольте напомнить, что в то время, в 1970-е, с прогрессивной точки зрения секс приветствовался в любом обличье, с любым партнером. С другой стороны, было ясно, что Крисси находит чередование папы и дяди Джона в нашем доме странным. Что произойдет, когда она начнет говорить? А что, если она перепутает этих двоих и назовет отца дядей Джоном? Тогда начнется настоящий ад.