Ход вещей зависит от того, какими нравственными принципами мы действительно руководствуемся на практике, каковы истоки нашей жизни, что мы любим.
Аспект современного положения. Когда Рим объединил в пределах империи весь античный мир, он завершил то нивелирование, начало которого относится ко времени Александра Македонского. Нравственные узы наций ослабли, местные исторические традиции уже не служили опорой гордой, своеобычной жизни. Мир находил свое духовное выражение в двух языках (греческом и латинском), в упрощенной, рациональной нравственности, которая, не оказывая воздействия на народные массы, допускала и наслаждение как таковое, и безотрадное существование рабов, бедных, зависимых людей. В конечном счете человек обретал истину, уходя из этого мира зла. философия личной непоколебимости в сочетании с догматическими учениями или с элементами скепсиса — это особого значения не имело — стала прибежищем многих, однако в массы эта философия проникнуть не могла. Там, где, по существу, уже ни во что не верят, утверждается наиабсурднейшая вера. Самые разнообразные виды суеверия и учения о спасении странствующих проповедников, терапевтов, поэтов и пророков в невероятном переплетении моды, успеха и забвения создают пеструю картину, складывающуюся из фанатизма, восторженного поклонения, воодушевленной преданности, но одновременно и авантюризма, плутовства и мошенничества. Удивительно, что в этом хаосе в конечном счете на первый план вышло христианство, эта отнюдь не единообразная, но все-таки основанная на глубочайшем чувстве вера, с присущей ей безусловной серьезностью, которая сохранялась во все времена и вытеснила все остальные веры. Все это произошло не преднамеренно, не по заранее продуманному плану. Христианство стало служить определенным планам и намерениям только с правления Константина*; в ту пору, когда им стали злоупотреблять, оно уже существовало во всей своей исконной глубине и сохраняло во всех своих искажениях и извращениях связь с этой глубиной.
Наше время обнаруживает ряд аналогий с этим миром древности. Однако существенное различие состоит в том, что в античности нет параллели христианству наших дней, и мы не обнаруживаем ничего, что могло бы иметь для нашего времени то значение, которое имело тогда новое, изменяющее весь мир учение. Поэтому данное сравнение применимо лишь к отдельным явлениям, таким, например, как чародеи, круги их приверженцев и самые абсурдные учения о спасении.
Однако верованиям наших дней может быть дана и совершенно иная интерпретация. Когда говорят, что в наше время люди утратили веру, что церкви, по существу, бессильны и влияние их ничтожно, что основной чертой нашего времени является нигилизм, то часто приходится слышать в ответ следующее: это представление — результат применения ложного критерия, заимствованного из безвозвратно исчезнувшего прошлого. В настоящее время существует могучая, новая вера, способная сдвигать горы. Впрочем, это приписывали уже во времена Французской революции якобинцам и их вере в добродетель и террор, вере в разум, утверждаемой посредством радикального насилия. Так, либеральные движения XIX в. называли религией свободы (Кроче*) и, наконец, так, Шпенглер видел в концепциях религиозного типа, утвердившихся благодаря своей всепобеждающей силе убеждения, последние стадии культур. Подобно тому как для культуры Индии завершением является буддизм, для античности — стоицизм, для Запада им якобы является социализм. Религия социализма движет массами современных людей.
Тотальное планирование, пацифизм и тому подобное выступают как своего рода социальные религии. Они подобны вере неверующих. Человек живет не верой, а иллюзорным представлением о реальностях мира, о будущем и о дальнейшем ходе вещей, знание которого ему, как он полагает, дает его вера30.
Нигилизм оправдывает это тезисом, который гласит: человек всегда живет иллюзиями. История не что иное, как смена иллюзий. На это можно возразить, что историю переполняют не только иллюзии, но и борьба с ними во имя истины. К иллюзиям всегда прежде всего склонен слабый, а в наше время человек, быть может, слабее, чем когда-либо. Однако у него еще остается единственный шанс, шанс слабого, — безоглядные усилия в борьбе за истину.
Нигилист и это назовет иллюзией. По его мнению, истины вообще не существует. И он кончает следующим тезисом: надо верить, безразлично во что, — необходимую иллюзию человек создает собственными силами и мог бы сказать: я в это не верю, но верить в это надо.
Если рассматривать веру в ее психологическом аспекте, не ставя вопрос о ее содержании, истине и объективности, то во всякой вере обнаруживается аналогия с верой религиозной: претензия на исключительную значимость своего представления об истине.', фанатизм, неспособность понять то, что находится за пределами собственной веры, абсолютные требования, готовность пожертвовать жизнью во имя своей веры.
Когда молодой Маркс пишет о новом, подлинном, не существовавшем ранее человеке, который лишь теперь пробудится к жизни, о человеке, который устранит свое самоотчуждение, то перед нами встает образ, близкий символу веры. Такое же впечатление создается, когда в наши дни прославляется в своей суверенности новый, работающий в условиях машинной техники человек — жесткий, отчеканенный в своих действиях, замаскированный, надежный, безличный.
Однако психологические черты не превращают всякую веру в веру религиозную. Напротив, они характеризуют именно суррогат религии и нефилософские по своему типу учения. Посредством рациональности, злоупотребления наукой, преображенной в догматизм научного суеверия, безусловно ложная идея о возможном совершенстве правильного мирового устройства превращается в искаженное содержание веры. И эти искажения обладают огромной силой воздействия, они могут быть очень опасны, могут привести мир на край гибели. В них нет нового содержания; более того, сама пустота этой веры предстает как коррелят к утрате человеком своей подлинной сущности. Для сторонников этой веры характерно то, что их уважение вызывает только сила и власть. Доводы на них не действуют, духовная истина не имеет для них никакого значения.
Поставим еще раз принципиальный вопрос: возможна ли вера без трансцендентности? Может ли человек полностью подчиниться чисто мирской цели, обладающей характером веры, поскольку содержание ее относится к будущему, следовательно, к тому, что как бы трансцендентно настоящему, поскольку оно находится в противоречии со страданием, с недостатками, со всей внутренне противоречивой действительностью настоящего? Подчиниться цели, направленной, как и большинство религиозных учений, на то, чтобы утешить, создать неправильное представление о настоящем, обещать награду в том, что не является сущим, наличным? И вместе с тем способно требовать — и с успехом — жертв и отречения во имя этого иллюзорного будущего?
Ведет ли эта вера, в которой исчезает всякое очарование, а вместе с трансцендентностью исчезает и прозрачность вещей, к упадку духовной жизни и деятельности людей? Остается ли в мире только умение, интенсивность труда и случайное принятие правильного решения, прометеево воодушевление техникой, усвоение непосредственно достижимого? Или этот путь ведет нас в новые глубинные пласты бытия, еще не различимые для нас, потому что мы еще не научились внимать их зову?
Мы считаем это маловероятным. Всему этому противостоит знание о вечных истоках человеческого бытия, о человеке, который в своем разнообразном историческом обличье, по существу, не меняется в своей вере, соединяющей его с глубинами бытия. Человек может скрыть от самого себя свою сущность, истоки своего происхождения, вытеснить из своего сознания то, что в нем было, исказить свою природу. Но он может и восстановить ее.
Это всегда возможно: из тайны обнаружения себя в сфере существования вырастает глубокое сознание бытия, этому сознанию необходимо мышление, и в мыслимом оно сообщается другим; сознание бытия обретает достоверность в любви — в любви открывается и содержание бытия. Из отношения человека к человеку, во внимании друг к другу, в разговорах, в коммуникации вырастает видение истинного и пробуждается непреложное.