Порой Дэлглиш задумывался: а имеют ли, собственно, эти тщательно продуманные романы, участники которых, точно пара ластящихся кошек, стремились исключительно к удовольствию, хоть какое-то отношение к настоящей любви – с неубранными постелями и немытой посудой, пеленками, тесной и теплой клаустрофобией семейной жизни и взаимными обязательствами? Перенесенная утрата, работа, стихи – все это он пускал в ход, чтобы оправдать свою самодостаточность. А еще его женщины покорно уступали Дэлглиша стихам – даже легче, чем покойной жене. Они ни в грош не ставили сантименты, зато питали непомерное почтение к искусству. А что было хуже – или, возможно, лучше, – так это то, что он ничего не мог изменить, даже если бы и захотел. И что все это уже не имело ровным счетом никакого значения. Ни малейшего. За последние пятнадцать лет он ни разу никого не обидел, никого не заставил страдать – во всяком случае, намеренно. И только сейчас в голову ему пришло, что ничего более убийственного представить невозможно.
Что ж, если всего этого изменить нельзя, то работу поменять – запросто. Хотя прежде всего предстояло выполнить одно личное обязательство – то самое, от которого он, как ни извращенно это звучит, рад был бы увильнуть под предлогом смерти. Теперь убежать не удастся.
Приподнявшись на локте, Дэлглиш дотянулся до тумбочки, вытащил оттуда письмо отца Бэддли и первый раз прочел его по-настоящему внимательно и вдумчиво. Старику, верно, под восемьдесят – он давно немолод. Тридцать лет минуло с тех пор, как он приехал в норфолкскую деревушку младшим священником к отцу Дэлглиша – робкий, бестолковый, вмешивающийся во все на свете, кроме самого важного, упрямый и абсолютно бескомпромиссный. Это письмо было третьим из тех, что Дэлглиш получил от Бэддли за тридцать лет. Датированное одиннадцатым сентября, оно гласило:
Дорогой Адам!
Понимаю, что ты, как всегда, очень занят, но мне бы очень хотелось, чтобы ты выкроил время и навестил меня, потому что я очень нуждаюсь в твоем профессиональном совете по одному вопросу. Дело не очень срочное, только вот сердце у меня что-то начинает изнашиваться быстрее всего прочего, так что уверенно думать о завтрашнем дне я не могу. Бываю здесь каждый день, но, наверное, выходные тебе подойдут больше. Должен тебя предупредить, что я теперь служу священником в Тойнтон-Грэйнж, частном приюте для молодых инвалидов, а живу, милостью директора, Уилфреда Энсти, в коттедже «Надежда», расположенном на территории лечебницы. Днем и вечером я обычно питаюсь в Грэйнж, но тебе, наверное, это будет неудобно, да и времени нам на общение тогда останется меньше, поэтому я воспользуюсь следующей же поездкой в Уорхэм, чтобы закупить провизию. У меня тут есть небольшая свободная комнатка, куда я смогу переехать, чтобы освободить для тебя спальню.
Не мог бы ты послать открытку, чтобы дать мне знать, когда приедешь? Машины у меня нет, но контора Уильяма Дикина по найму автомобилей и вызову такси расположена в пяти минутах ходьбы от станции (спроси на станции, тебе покажут, куда идти) и весьма недорога и надежна. Автобусы от Уорхэма ходят редко, да и то лишь до деревни Тойнтон, а оттуда шагать еще полторы мили – очень приятная прогулка в хорошую погоду, но после такого долгого путешествия тебе, верно, не захочется идти пешком. На случай если ты все же решишь прогуляться, я нарисую карту на обороте письма.
Карта сбила бы с толку любого, кто привык ориентироваться по классическим публикациям в атласах, а не по картам начала семнадцатого века. Волнистые линии, судя по всему, символизировали море. Не хватало разве что кита с фонтанчиком над спиной. Автобусная остановка в Тойнтоне была обозначена достаточно четко, но далее дрожащая линия неуверенно петляла по пестрому разнообразию полей, ворот, пабов и зарослей треугольных зубчатых елочек. Время от времени, когда отец Бэддли понимал, что, образно выражаясь, сбился с пути, линия возвращалась вспять. Крохотный фаллический символ на побережье, выделенный в качестве ориентира, хотя вообще-то нужная тропинка туда и близко не подходила, был подписан как «черная башня».
Карта растрогала Дэлглиша почти так же, как трогает снисходительного отца первый рисунок ненаглядного дитяти. И до каких же глубин слабости и апатии должен был он докатиться, чтобы не внять этому жалостному зову! Порывшись в ящичке, Дэлглиш отыскал открытку и коротко написал, что прибудет на машине около полудня в понедельник, первого октября. Так у него будет еще уйма времени на то, чтобы выбраться из госпиталя и посидеть у себя на квартире, в Куините, первые несколько дней после выписки. Дэлглиш подписал открытку одними инициалами, наклеил марки и прислонил к графину с водой, чтобы не забыть попросить кого-нибудь из медсестер отправить ее с утра первым классом.
Осталось у него и еще одно небольшое обязательство, исполнить которое было потруднее. Правда, с этим, решил Дэлглиш, можно и подождать. Надо повидаться с Корделией Грэй – или хотя бы позвонить ей – и поблагодарить за цветы. Дэлглиш понятия не имел, откуда она узнала, что он болен, – разве что кто-то из друзей в полиции сказал. Руководящая должность в детективном агентстве Берни Прайда (если оно, конечно, еще не вылетело в трубу, как должно было давным-давно вылететь по всем законам справедливости и экономики), вероятно, подразумевала, что у Корделии есть пара-другая знакомых полисменов. Кроме того, Дэлглишу казалось, что о его болезни вроде бы упоминали какие-то вечерние газеты, комментируя недавние потери в высших эшелонах Ярда.
Этот маленький, тщательно подобранный и персонально составленный букетик, индивидуальный, как сама Корделия, вступал в очаровательный контраст с прочими передачами из оранжерейных роз, хризантем-переростков, похожих на метелки для пыли, неестественных первоцветов и гладиолусов, розовых пластмассовых цветов, закоченевших на твердых стеблях и даже пахнущих анестетиками. Должно быть, Корделия недавно ездила в какой-нибудь сад за городом – Дэлглиш гадал, куда именно. Он даже задумался: а зарабатывает ли она своим трудом себе хотя бы на жизнь, однако немедленно прогнал глупую мысль. В букетик (Дэлглиш помнил как сейчас) входили серебряные диски лунника, три веточки зимнего вереска, четыре розочки – не изможденные тугие зимние бутоны, а пышные желто-оранжевые свертки, нежные, как первые цветы лета, а еще – тонкие побеги садовых хризантем, красно-оранжевые ягодки, а в центре – точно сверкающий драгоценный камень – яркий георгин. Весь букет окружали мелкие сероватые листочки, которые в детстве называли «кроличьими ушками». Вышло очень трогательно – юный, душещипательный поступок, более зрелая и умудренная женщина ни за что бы так не поступила. К букету прилагалась только коротенькая записка – мол, услышала, что ты болен, посылаю цветы, желаю скорейшего выздоровления. Надо бы встретиться с Корделией или хотя бы написать, поблагодарить лично. Того, что медсестра по его просьбе звонила в агентство, недостаточно.
Впрочем, с этим, как и с более фундаментальными решениями, можно и подождать. Сначала надо увидеться с отцом Бэддли. И не просто из чувства религиозного или даже сыновнего долга. Дэлглиш поймал себя на том, что, несмотря на вполне предвидимые затруднения и неловкость, которые сулила эта встреча, он с удовольствием предвкушает возможность снова встретиться со старым священником. Правда, коммандер не собирался позволить отцу Бэддли, пусть и ненамеренно, вернуть его к прежней работе. Если (в чем Дэлглиш глубоко сомневался) упоминаемая священником проблема действительно принадлежит к числу тех, что должна решать полиция, пусть ею занимается дорсетский констебль. И все же, пока нынешняя ранняя осень и дальше будет такой же солнечной, Дорсет – самое подходящее место для выздоравливающего.
Однако голый белый прямоугольник, прислоненный к графину с водой, казался до странности навязчивым. Взгляд Дэлглиша вновь и вновь возвращался к нему, точно к какому-то могущественному символу, письменно удостоверяющему вердикт: жить. Он обрадовался, когда в палату заглянула сдающая смену дежурная медсестра и унесла открытку.