Но даже и последующие знакомства, если иметь в виду их эмоциональную окраску, во многом зависели от первой личной встречи со страной, и вот приходится повторить — ничто не может вызвать столь же очевидных первоначальных симпатий к стране, к народу, как симпатии к одной-единственной представительнице этой страны. Для меня первой ласточкой в моих отношениях с Польшей была Алиса.
Я приходил к ней в общежитейскую комнату, где она любила лежать под одеялом и читать книгу. Одновременно она пила молоко, которое всегда стояло тут же на тумбочке.
Восемнадцать лет. Ни сигаретного дыма, ни кофе, а тем более ресторанов с их напитками. Одно молоко. Она поднимала от книги свои сияющие глаза, улыбалась красивыми губами маленького рта и говорила: «Садись». Я присаживался на стул около койки. Тут мог прийти Кирилл или кто-нибудь еще из студентов, и мы образовывали кружок. Алиса смотрела на нас всех спокойными, умудренными и как будто немного смеющимися глазами. Может быть, и не насмешливыми и не смеющимися даже, но выражающими некоторое покровительство (это у восемнадцатилетней девчонки!). Не побоюсь сказать, что было в ее взгляде что-то материнское по отношению к нам, в общем-то тоже нестарым еще парням. Но взгляд менялся, когда она начинала говорить о Польше, Мицкевиче, Костюшко, Варшаве, Кракове и Вавеле в нем. Я дал ей почитать «За что» Льва Толстого. Она не слышала об этом рассказе и была им потрясена. Я сам наткнулся на него случайно. Листал-листал и вдруг — вижу. Рассказ о ссыльных поляках. Наверное, в другое время я пролистнул бы этот рассказ, вообще-то не относящийся к шедеврам великого писателя. Но я прочитал его с особенным интересом, потому что была уже вот такая Алиса, а прочитав, тотчас принес ей.
История трогательная и печальная. Русский писатель целиком на стороне поляков, благородных, смелых и любящих. И вот — много ли надо — одна только полька передо мной с синими глазами, а уже все для меня освещено в рассказе по-иному, нежели было бы без этой польки.
Я просил ее читать по-польски. Алиса сразу преображалась. Она вся превращалась в голубой, синий огонь. Без нее я никогда бы не понял или понял бы не так скоро красоту ее странного, насыщенного, как известно, шипящими звуками польского языка. Речь Алисы звучала и твердо, и мягко, и отрывисто, и плавно. Она воспринималась как своеобразная музыка. Во всяком случае, когда потом, много лет спустя, я услышал польскую речь вокруг себя уже в Варшаве, на меня повеяло чуть ли не родным и близким.
Но ни у кого из нас не было с Алисой любви. Возможно, что Кирилл вздыхал чуточку поглубже, чем мы, не зря же написал стихотворение про елочку. Но и там, я думаю, и в их отношениях больше подходило слово «дружба». Допускаю, что Кирилл дружил с Алисой крепче, чем мы, а главное, надежнее и последовательнее. Что касается меня, то подошел мой диплом, и я как-то надолго отвлекся и от института, и от его общежития.
Между тем Алиса внезапно уехала из Москвы, не дождавшись окончания учебного года. Прошелестел слушок, что ее не то отозвали соответствующие инстанции в Варшаве, не то порекомендовали уехать, то есть фактически отправили домой наши соответствующие инстанции. Очень смутно и глухо в шелестящем слушке прозвучало имя поэта Ильи Сельвинского. Что ж, она ходила к нему на семинар и уж, подумалось мне, не повздорила ли с ним по неуемности, бескомпромиссности своего польского характера? Не произошло ли скандала? Не Сельвинский ли настоял на отчислении Алисы из нашего института? Впрочем, этот ее отъезд я совсем прозевал и узнал о нем спустя много времени. Спросил было у Кирилла, что случилось с Алисой, но Кирилл, как ее верный друг, ответил не очень внятно: не то насчет ее болезни, не то насчет болезни ее матери.
Жизнь шла. Диплом, устройство на работу, поездки по стране от журнала «Огонек», обзаведение семьей. Студенческие годы отошли в прошлое. Хотя привязанности есть привязанности, у сердца на них свой счет. Навсегда остался в прошлом светлый солнечный зайчик под названием Алиса. Маленький зайчик. Не пожар, не трагедия, не выжженная пустыня, не взорванные мосты, не возделанный сад, не притихший до времени вулкан, не грандиозный тропический ливень… Алиса. Пылкая девушка, которая немного нравилась мне, которой, может быть, немного нравился я. Студенческое общежитие, стихи. Страстная польская речь. Все мои симпатии к Польше как к народу, как к исторической категории пошли от Алисы, дай ей бог здоровья и счастья!
…Илью Львовича Сельвинского я увидел в 45-м году. Ему, значит, было сорок шесть лет, а мне двадцать один. В 1950 году, соответственно, ему было 51 (сколько сейчас мне, пишущему эти строки), а мне — двадцать шесть. Алисе — восемнадцать. Вот и вся расстановка сил.
В подвале Политехнического музея занималось по четвергам литературное объединение издательства «Молодая гвардия». Как помнится, постоянного руководителя у этого объединения не было, приглашали на каждое занятие того или другого поэта. Бывали Тихонов, Антокольский, Луговской, Кирсанов, Асеев…
Сельвинский сидел в руководительском кресле, немного развалясь и перебирая крупные янтарные четки. Он позировал поэтической молодежи. Он был нельзя сказать что высоким (Луговской выше), но крупным пожилым мужчиной, а тогда мне казалось — стариком.
Смуглый и крупнолицый, с некоторой ленью в движениях, он играл под тигра — своего любимого зверя, часто упоминаемого в стихах. Молоденькие поэтессы, студентки-филологички смотрели на него завороженными глазами, и мне, тогда двадцатилетнему солдату, казалось странным, что на подобного старика можно смотреть восторженно и влюбленно.
Учась в Литературном институте, я несколько раз заходил на семинары Ильи Львовича, хотя постоянно числился в семинаре Луговского, а потом Коваленкова. Иногда мы, студенты-поэты, бродили по чужим семинарам, даже по прозаическим. Интересно было послушать, коли есть такая возможность, Паустовского, Федина, Леонова, Сельвинского, Антокольского…
Стихи Сельвинского для меня всегда были интересны. Кое-что я знал наизусть. Во всяком случае, встретив в журнале, не пролистывал, но прочитывал обязательно. Да и как не читать — профессия. Но все же за всем не уследишь. Должен признаться теперь, что небольшая поэма, о которой сейчас пойдет речь, не была мною прочитана своевременно. Попалась на глаза, может быть, уже в 55-м году, а не в год ее написания и публикации.
Листая томик стихов Сельвинского, я вдруг увидел знакомое сочетание букв — Алиса. И подзаглавие: «Из рукописей моего друга, пожелавшего остаться неизвестным». Сами по себе ничего не говорили слова, в том числе и заглавное слово, но особым чувством я сразу все осознал и понял… Только еще начиная пробегать глазами все пятнадцать этюдов, из которых состоит поэма, я уже уверенно знал, что это про ту, про нашу Алису, а вместе с тем встали на свои места и приглушенные разговоры, и внезапный отъезд ее, и увиливающий от меня взгляд Кирилла.
«Я тебя узнал по сновиденьям… Я тебя предчувствовал, предвидел… И когда вокруг необычайно Сплетня заметалась как в бреду…»
Ну да. О чем же это, если не о том самом?
«Угадал я не глазом, но оком ледяные твои огни… В этот миг я увидел бессмертье, ты же видела лишь старика».[1] Тут хотя еще и нет пока конкретного образа, который хотя бы угадывался, но ледяные огни — это, конечно, Алиса. Но пойдем дальше.
«В день, когда по льдинам Заполярья… шел я на собаках в океане, бородатый, тридцатитрехлетний, где-то в Польше родился ребенок: девочка со льдистыми глазами… Я увидел их и содрогнулся… Арктика сквозь мили, сквозь туманы вырубила деву изо льда… Девушка смеется, веселится… Ей ведь, упоенной, невдомек, что она задумана природой лишь затем, чтобы войти в поэму. В черный день ледового похода для меня Алиса родилась».
Таких совпадений быть не могло. Чтобы и Алиса, и полька, и со льдистыми глазами. Значит, вот оно что! Ходила к нему на семинар, и он ее полюбил. Ему пятьдесят один (как мне теперь, когда пишу эти строки), а ей восемнадцать. Были свидания? «На безлунье в бору высоком…» (этюд 2). «Она мне постоянно говорила, что у нее жених, что он красавец и что, мол, нет на свете человека такого некрасивого, как я. И вдруг однажды очень удивленно: «А знаешь? А ведь ты похож на тигра!» (этюд 4).